Одному из величайших мыслителей XX века Жан-Полю Сартру исполняется 120 лет. Его наследие столь обширно и многообразно, что специалисты по его художественной прозе иногда даже не знакомы с исследователями его масштабных философских проектов. Впрочем, и первые, и вторые скорее всего не подозревают о существовании тех, кто жизнь посвятил политической публицистике Сартра. А еще есть гигантский военный дневник, биографии Бодлера и Фрейда, переписка, выступления, интервью…
Нас, конечно, интересует Сартр-антибогослов, тот Сартр, который построил литературно-философский мир на отрицании Бога-Творца, Законодателя, Помощника. Этот Сартр может многому научить и нас, христиан.
Первый урок: не искать оправданий
У александрийских неоплатоников — комментаторов Аристотеля в V и VI веке сложилось представление, что все произведения Философа стоит делить на две категории: эксотерические и акроаматические. Одни для внешних читателей, другие — для узкого круга последователей. Первые — это литературные произведения философского содержания, как правило, диалоги, вторые — философские трактаты вроде «Метафизики» и «О душе», которые в отличие от диалогов сохранились и которые мы читаем до сих пор.
Жан-Поль Сартр — превосходный писатель, который еще и философствовал, или тонкий философ, на досуге сочиняющий романы и пьесы — как видим, с точки зрения философской традиции ответ очевиден: конечно, речь о философии, эманирующей, изливающейся в литературном пространстве. Но дело даже не в том, что Рокантен и Самоучка («Тошнота»), Ольга и Уго («Грязными руками») или Пьер и Ева («Ставок больше нет») объясняют читающей публике основные тезисы «Бытия и ничто». А в том, что сама философия Сартра направлена на то, чтобы показать: если смысл действия и жизни как самого большого действия можно сформулировать, то только на произвольно (в значении «свободно») выбранном отрезке. Который как раз легче всего подать в виде законченного литературного произведения.
Формулируя определение смерти, Сартр возмущается тем, что Мартин Хайдеггер отождествляет смертность человека и его конечность. Нет, подчеркивает французский мыслитель:
Смерть есть случайный факт, который принадлежит фактичности; конечность является онтологической структурой для-себя, определяющей свободу, и существует лишь в свободном проекте цели и посредством этого проекта, объявляющего о моем бытии. Иначе говоря, человеческая реальность оставалась бы конечной, даже если бы она была бессмертна, поскольку она становится конечной, выбирая себя человеческой. Быть конечным в действительности — значит выбирать себя, то есть заявлять о себе, чем являешься, проектируя себя к возможному, за исключением других.
«Бытие и ничто»
Смерть приходит извне, она ставит границу там, где «пожелает», вне зависимости от наших предпочтений. Конечность — напротив, результат нашего выбора, который, понятное дело, может быть только одним из множества вариантов. Рокантен пишет книгу или не пишет, Ольга позволяет друзьям-однопартийцам расстрелять Уго или не позволяет, Ева бросается спасать сестру или остается в квартире Пьера в ожидании звонка от него. Речь (пока) не о моральном выборе, а о том, что человек может быть только вот этим человеком и никаким другим.
Сартр строит мировоззрение на очень условной точке A, в которой совершается выбор в пользу какого-то будущего смысла. И эта точка совершенно уникальна, «конечна», то есть не имеет никакого пересечения с другими точками. К ней нельзя вернуться, ее уже не стереть, не нарисовать на ее месте линию или крестик. Можно только двинуться дальше в конкретном, спроектированном, как выражается Сартр, направлении.
Человек обречен на конечность — его повинность, пока он на этом свете, совершать поступки, которые нельзя исправить и которые приведут его именно туда, куда он сам, и только он, хочет — нет никаких оправданий. Мы выбираем, проектируем только свою жизнь, игнорируя, что есть какой-то внешний, влияющий на нас мир — и материальный, и социальный. Как герой литературного произведения игнорирует то, что за пределами книги.
Первый урок Сартра: не искать никаких оправданий своему поступку. Поскольку постольку он совершается в уникальном пространстве конкретной жизненной ситуации, не имеющей никакого «общего» с другими ситуациями, с тем, что уже совершили или хотели совершить в аналогичных (кажущихся нам аналогичными) ситуациях другие.
Религиозный человек знает, что, хотя его поступок никто не отменит, никто не даст прожить прожитое вторично как в фильме «Эта замечательная жизнь» Фрэнка Капры, этот поступок может быть «прощен». То есть непостижимым для нас образом вписан в божественный сценарий, ведущий конкретного человека и весь мир к неизбежному благу. В рамках сартровской философии нас прощать и оправдывать некому.
Второй урок: мир угрожает осуществлению человека
Путь длиною в неопределенное количество лье должен с чего-то начинаться. У архетипического Аристотеля все люди от природы стремятся к знанию, а знание «биологически» основывается на любви к чувственному восприятию. Знание желанно, потому что приятно. «И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание» (Быт 3:6), — Священное Писание вторит Аристотелю (или наоборот).
Для Сартра началом познания, напротив, является отвращение к бытию, данному, а точнее навязанному нам, в качестве объекта. Бесконечная и безначальная череда событий и вещей, весь мир — «вечный», никем не сотворенный, дается созерцателю в своей голой фактичности. Почему в отличие от Аристотеля, жадно бросающегося на многообразие мироздания, Сартр (литературно-философский герой Сартра) испытывает к совокупности вещей и к каждой вещи в отдельности физиологическую неприязнь? Потому что у Стагирита есть сетка, сотканная из умопостигаемых форм, которую он может накинуть на каждый элемент мироздании, предписав ему тот или иной смысл. И формы эти, если взглянуть на них как на некую самостоятельную реальность, восходят к Божественному Уму, к Богу, к Смыслу по преимуществу.
Сартр же, а точнее любой человек «без божества, без вдохновенья», оказывается в ситуации, когда никакого смысла вовсе нет. А точнее, нет никакого смысла, приходящего извне — от Бога, от моральных норм, от других людей, государства или партии. Человек беззащитен перед бессмыслицей:
Если бы меня спросили, что такое существование, я по чистой совести ответил бы: ничего, пустая форма, привносимая извне, ничего не меняющая в сути вещей. И вдруг на тебе — вот оно, все стало ясно как день; существование вдруг сбросило с себя свои покровы. Оно утратило безобидность абстрактной категории: это была сама плоть вещей, корень состоял из существования. Или, вернее, корень, решетка парка, скамейка, жиденький газон лужайки — все исчезло; разнообразие вещей, пестрота индивидуальности были всего лишь видимостью, лакировкой. Лак облез, остались чудовищные, вязкие и беспорядочные массы — голые бесстыдной и жуткой наготой.
«Тошнота»
Смыслотворение оказывается вынужденной реакцией мыслящего организма на агрессию бессмысленного, которое наваливается или «липнет» к субъекту, стоит ему хоть чуть-чуть выйти из обыденного ряда, то есть собственно начать мыслить и определять себя. При первом подходе материальный мир в его противостоянии субъекту ничем не отличим от социальной действительности. И правда, постольку поскольку и физическая, и социальная действительность приходят к субъекту извне — первая в виде грубой телесности, вторая в виде внешне обязывающих социальных норм — и поскольку их ключевой характеристикой является не-принадлежность субъекту, человек и с той и с другой действительностью находится в примерно одинаковых отношениях. Сначала в отношениях жертвы и агрессора, потом в отношениях укротителя и стихии.
Сартровское понимание «мира» сохраняет двойственность новозаветной цитаты «не любите мира, ни того, что в мире… Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего» (1 Ин 2:15–16). Невозможно трактовать «мир» (космос) в этом стихе только как физическое мироздание, поскольку мир создан Богом. Или только как социальную реальность, как совокупность страстей, поскольку страсти «привинчены» к материально-телесной сфере. Мир — это скорее совокупность последствий грехопадения, которое изменило, конечно, и то, что мы называем физическими законами, и душевную сферу, зараженную страстями, и сферу межчеловеческих отношений, выросших на зараженной страстями почве.
У Сартра мир начинает распадаться на собственно материально-телесное и человеческое только когда субъект начинает проектировать себя, создавать тот смысл, которым он укротит бытие. Или переходить от существования к сущности, от голого факта к осмыслению этой фактичности. Человеческое, Другой, выступает не как объект среди других объектов, а как источник моей субъективной оценки, как тот, благодаря кому я принимаю тот или иной навязанный мне смысл.
Что бы я ни говорил о себе — в этом всегда присутствует суждение другого. Что бы я ни ощущал в себе — в этом всегда присутствует суждение другого. Это значит, что если мои отношения с другим дурны, я оказываюсь в полной зависимости от него, и тогда, действительно, я в аду. И существует множество людей в мире, которые пребывают в аду, потому что они слишком зависят от чужого суждения.
«Ад — это другие». Предисловие Сартра к фонографической записи пьесы «За закрытыми дверями» 1965 года
Ад — это невозможность или чрезвычайная сложность быть собой в присутствии другого.
Отсюда второй урок Сартра: вне смыслового оформления, которое может дать только сам человек, материально-телесная и социальная действительность являются для него угрозой. Угрозой и препятствием его осуществлению в качестве человека.
Весь вопрос в том, способен ли вообще человек на это?
Урок третий: поиск смысла случаен и обречен на неудачу
Тошноту, которую вызывает встреча с голой действительностью, можно подавить с помощью смысловых суррогатов. Рокантен, главный герой «Тошноты», сначала путешествует, потом пытается писать биографию авантюриста XVIII века маркиза де Рольбона, потом надеется на возрождение старого любовного романа. Уго из пьесы «Грязными руками» уходит из аристократической семьи, женится на случайной девушке, вступает в коммунистическую партию, берется убить по приказу партии одного из партийных лидеров, который стал «социальным предателем». Сам Сартр из произведения в произведение возвращается к писательству, производству слов и, кажется, вслед за своим Рокантеном приходит к выводу, что с точки зрения смыслопорождения литература бесплодна, хотя и «полезна»:
Это привычка и потом это — моя профессия. Я долго принимал перо за шпагу, теперь я убедился в нашем бессилии.
«Слова»
В своей знаменитой лекции «Экзистенциализм — это гуманизм» философ формулирует:
Если верно, что, находясь в какой-то ситуации, например в ситуации, определяющей меня как существо, наделенное полом, способное находиться в отношениях с существом другого пола и иметь детей, я вынужден выбрать какую-то позицию, то, во всяком случае, я несу ответственность за выбор, который, обязывая меня, обязывает в то же время все человечество. Даже если никакая априорная ценность не определяет моего выбора, он все же не имеет ничего общего с капризом… Для нас… человек находится в организованной ситуации, которою живет, и своим выбором он заставляет жить ею все человечество, и он не может не выбирать.
Так выглядит то, что Сартр называет engagement — вовлеченность, ангажированность. То, что на социальном уровне можно трактовать как выбор общественно-политической позиции, а на уровне метафизическом — как субъективное ничто (ведь оно противостоит бытию), которое вступает в отношения с объективным что, бытием.
Из этого общего положения философии Сартра можно вывести два метафизических сценария того, как можно обрести смысл, о котором мы сказали выше.
Первый сценарий: действие, которое творит смысл и творит смысл для другого, этот смысл другому предписывает, и неизбежно входит с другим в столкновение, если речь идет не об интеллектуалах-одиночках Рокантене или Матье из трилогии «Дороги свободы», а, например, о предводителе подпольной революционной партии вроде Пьера («Ставок больше нет»), который только после смерти осознал возможность выбора между личным и общественным.
Предписывая свой выбор другому, субъект конструирует не просто проект, а общий проект для всех, ради которого он теперь обязан (потому что сам себя обязал) трудиться. Но поскольку этот проект является всеобщим, он является всеобщим и по содержанию. А всеобщим содержанием деятельности субъекта является свобода, которая теперь должна быть предписана целому сообществу.
В «Критике диалектического разума» Сартр естественным образом сближается с марксизмом: переход из царства необходимости в царство свободы осмысляется не как (или не только как) переформатирование производственных отношений, а как создание общества, которое принуждает отдельных индивидуумов к свободе. Такое общество, легко увидеть, как бы копирует, воспроизводит то самое агрессивное бытие, принуждающее субъекта к познанию и действию.
Сартр, как и Маркс, питается иллюзией, что стихию бытия — в чистом виде материально-телесного в марксистской трактовке или бытия, противопоставленного субъекту, в трактовке Сартра — можно не просто приручить или усмирить. Но, следуя «логике» или «закономерности» этого бытия, преобразовать в область торжества субъекта, где общий Проект не отрицает, а предполагает реализацию индивидуальных проектов. Изъян этой теории, как и любой, скажем прямо, утопической концепции, — в отрицании или временном забвении данности этого самого бытия: сколь бы ни был прекрасен индивидуальный или общественный проект, бытие никуда не денется. Оно так и будет океаном, грозящим поглотить любой островок подлинной субъективности, — даже если этот островок будет размером не с Кубу, а с Гренландию.
Второй метафизический сценарий сводится к тому, чтобы любой успех субъективного в борьбе с подступающим бытием трактовать как случайность, а его фактический предел — как неудачу. В «Тошноте» устами подруги главного героя Анни вводится понятие «совершенного мгновения». Это ограниченный во времени и пространстве момент, когда субъект находится в таких отношениях к бытию, которые, «если по-простому», можно трактовать в категориях сиюминутного наслаждения, успеха, приобщения благу и т. д. Таким «совершенным мгновением», мимолетным осмыслением, по длительности приближающимся к внезапному озарению, для Рокантена была джазовая запись, которую он любил слушать в гостиничном кафе.
Но вот зазвучал голос саксофона. И мне стыдно. Родилось маленькое победоносное страдание, страдание-образец. Четыре ноты саксофона. Они повторяются снова и снова и будто говорят: «Делайте как мы, страдайте соразмерно». Ну да! Само собой, я хотел бы страдать именно так, страдать соразмерно, без снисхождения, без жалости к себе, с такой выжженной чистотой. Но чем я виноват, что пиво на дне моей кружки теплое, что на зеркале коричневые пятна, что я лишний, что даже самое искреннее мое страдание, самое сухое, тяжелеет, и волочится, и плоть у него избыточна, хотя кожа обвисла, как у морского слона, а глаза у него влажные, трогательные, но при этом отвратительные? Нет, ее никак не назовешь сострадательной, эту крупицу алмазной нежности, которая кружит над пластинкой и слепит меня… Негритянка поет. Стало быть, можно оправдать свое существование? Оправдать хотя бы чуть-чуть? Я страшно оробел. Не потому, что я так уж сильно надеюсь. Но я похож на человека, который после долгих странствий в снегах превратился в сосульку и вдруг оказался в теплой комнате. Он, наверно, замер бы у двери, все еще окоченевший, и долгие приступы озноба сотрясали бы его тело.
До конца непонятно, что имеет в виду Сартр, когда в различных своих художественных и философских текстах пишет о событии, мгновении, ситуации, приключении, о том, к чему должен прийти субъект в процессе смыслотворения. Многообразие терминов само по себе указывает на невнятность, нечеткость предмета. Но из описания вдохновленного слушания вполне следует, что счастье, благодать и мир приходят к человеку извне и помимо его воли.
Далее Рокантен рассуждает о том, что эта мелодия и это исполнение, созданные каким-то еврейским композитором и какой-то негритянской певицей, явились не вполне потому, что композитор и певица этого хотели. Выходит, что и в их случае речь идет о каком-то нашествии бытия, которое, правда, в данном случае вовсе не агрессивно.
Пьер и Ева («Ставок больше нет») в соответствии с императивом своего создателя реализуют свои жизненные проекты. И только после смерти — против своей воли, по воле загробной канцелярии — встречают друг друга и обнаруживают друг друга как источник радости, счастья, любви. Влюбленные возвращаются на землю, но сталкиваются с тем, что индивидуальное счастье противоречит долженствованию индивидуальных проектов — вооруженного восстания, спасения сестры. Но дело не только в этом столкновении, не только в моральном выборе, но и в том, что счастье влюбленных зависит не только от них. А самостоятельное, по своему усмотрению, а не по каким-то там правилам потусторонней бюрократии, действие обречено на неудачу. Не в том смысле, что у нас ничего и никогда не получается, а именно потому, что во всяком действии присутствует другой, присутствует бытие, присутствует то, что не зависит от нас, то, что атеист может трактовать только как случайность.
В рамках теистического мировоззрения и «случайно услышанная» мелодия, которая рождает в нас светлые чувства, и как бы случайная встреча с женщиной, с которой мы готовы связать судьбу, любой успех и любая неудача, конечно, могут быть поняты как присутствие Божие, как встреча, как напоминание о Нем. Такое явление Божие, даже если оно дается как ограниченное во времени и пространстве, гарантирует — при наличии усилий с нашей стороны — полноту блаженства в этой и / или в будущей жизни. Но если Бога нет, то Его нет ни в чем: ни в музыке, ни в половом влечении.
Третий урок Сартра: человек, который надеется на собственные силы, любое благое переживание, любую нравственную победу, любое осуществление замысла о самом себе, если он честен, будет трактовать как случайность и как то, что обречено на неудачу.
Отвергая Божье присутствие
Атеистический экзистенциализм, к которому причислял себя Сартр, — это всегда более или менее честное (у Сартра 1940-х годов скорее честное) описание того, как мыслит, что ощущает, что переживает человек, сознательно сказавший Богу «нет».
Мы видим, что он, отказываясь от божественного прощения, попадает в ситуацию полной неотменимости совершенного поступка, невозможности его исправить, переиграть. И, что еще более существенно, оправдать. Отказываясь от заранее известной благости сотворенного Богом мира и человека, индивидуум оказывается перед бытием, которое принуждает его к познанию и действию, принуждает придумать хоть какой-то (любой?) смысл, позволяющий преодолеть экзистенциальное отвращение.
Отвергая Божье присутствие, действие благодати, субъект, сталкиваясь с этим действием, понимает его как случайность и не верит в конечный успех направляемого или сопровождаемого этим действием предприятия.
Но отрицательный результат — тоже результат, тем более когда он описан и подан в форме прекрасно текста великим Сартром.