Телефон/факс:

8 (495) 959-92-76

Имеет ли Русская Революция религиозный смысл?

Очередная публикация к 100-летию Русской Революции, на этот раз — Дмитрий Мережковский, один из отцов символизма и Русского Религиозного Ренессанса. Мережковский — самый левый из русских религиозных мыслителей, он не просто поддерживал революционный процесс в России, он создал нечто вроде «богословия Революции», думал о Революции как о принципиально христианском феномене. Как минимум это интересно как нечто перпендикулярное обычным оценкам: позитивно или негативно можно оценивать Революцию, но привычно думать, что она есть или вне- или противохристианское явление. Здесь мы встретимся с противоположной позицией. Мережковский приветствовал Февраль как воплощение своих чаяний и проклял Октябрь как предательство Революции, что, однако, не избавляет, конечно, от богословского понимания и Октября тоже. Как и со всеми текстами в мире, с этим текстом «соглашаться» не надо; надо воспользоваться им для освобождения от клише, для ясности мысли, для расширения круга вопросов, например: как христианство относиться к Революции, к политике, к государству, к насилию государственному и революционному, к собственности, к труду, к бедности и т. д. 



Церковь «аполитична», потому что «Царство Мое не от мира сего»? Да, Царство Его не от мира идет, но входит в мир, да еще как: все царства мира от этого вхождения рушатся. Загляните в Апокалипсис: там вы на каждой странице увидите, как страшно Царство Его входит в политику, — о, конечно, не нашу, маленькую, однодневную, а в ту огромную, вечную, где решаются судьбы веков и народов. Да и что значит: «Да приидет Царствие Твое», если оно вообще в мир не приидет никак никогда?

Есть Бог или нет? Вот, кажется, самый нелюбопытный вопрос в наши дни. Кто-то недавно хотел «убить Бога». Жалкое безумие — убивать мертвого.

Впрочем, жив Бог или умер, какое дело людям до Бога? Они наги — Бог не одел их; голодны — Бог не накормил; в рабстве — Бог не освободил. У зверей нет Бога, а люди живут хуже зверей. Сначала сделайте людей людьми, а потом говорите им о Боге.

Чем на это возразить? Словами — стыдно; а делами — где же собственно религиозные дела наших дней? Как не доказать, а показать, что религия — самое нужное из всех человеческих дел? Если что-либо в религиозных переживаниях потеряно окончательно и как будто невозвратно, то это именно ощущение религиозного действия. Пока говоришь о религии, как об идеале, все соглашаются или, по крайней мере, никто не спорит — кажется, впрочем, потому, что всем наплевать; но только что пытаешься связать религию с реальной действительностью, оказываешься или в дураках, или в подлецах, ибо за память современного человечества единственная религиозно-общественная реальность — глупость обманутых, подлость обманщиков.

Нельзя произнести имени Божиего, «не надо говорить» о Боге. Тут какая-то страшная тайна. Чем ближе к имени, тем дальше от Бога; чем ближе к Богу, тем дальше от имени. Да святится имя Твое. Нет, имя Божие не святится, а поругано так, что Бог не может, не хочет, не должен быть названным. Между религиозным сознанием и действием легло бездонное противоречие: религиозное сознание бездейственно; религиозное действие бессознательно.

Русская революция совершается помимо или против русского религиозного сознания; и это сознание развивается помимо или против русской революции. Революция без религии или религия без революции; свобода без Бога или Бог без свободы.

Христос есть вечное «да» всякому бытию, вечное движение вперед и вперед от космоса к логосу, от логоса, богочеловечества к боговселенной — да будет Бог все во всем. Антихрист есть вечное «нет» всякому бытию, вечное движение назад и назад от космоса к хаосу, от хаоса к последнему ничтожеству — да будет все ничто в дьяволе, в духе небытия. В этом смысле Христос — религиозный предел всякой революции; антихрист — религиозный предел всякой реакции. Вот почему принявшая религию бытия христианская, вернее, Христова Европа, — вся в революции; принявшая религию небытия, антирелигию, буддийская Азия — вся в реакции.

Религия и революция — не причина и следствие, а одно и то же явление в двух категориях: религия — не что иное, как революция в категории Божеского; революция — не что иное, как религия в категории человеческого. Религия и революция — не два, а одно: религия и есть революция, революция и есть религия.

Увы, я все это пишу, как на тонущем корабле пишут письмо, чтобы запечатать в бутылку и бросить в море: авось доплывет до земли и кто-нибудь прочтет, когда писавшего уже не будет в живых.

Ибо сознаю, что никогда и нигде до такой степени, как сейчас в России, не была опрокинута, вывернута на изнанку религиозная истина о революции. Все, что можно было сделать, сделано, чтобы доказать, что религия есть реакция и революция есть антирелигия.

Последняя свобода — не на земле, а на небе. Но революция как религия и заключается именно в том, чтобы сводить свободу с неба на землю: да будет воля Твоя на земле, как на небе.

Бог есть свобода. Но и человек может быть Богом, и Один из людей уже был воистину Богом.

Это и значит: человек может быть свободен. Если Богочеловечество — последняя цель религии — не мечта, а действительность, то и последняя цель революции — свобода — тоже не мечта, а действительность.

Это и значит: революция есть религия.

История европейской государственности вообще и русской в частности установила слишком тесную, почти неразрывную связь между религиозными, в особенности «христианскими» идеями, с одной стороны, и самыми грубыми формами общественной неправды и политического гнета, — с другой. Религия и реакция сделались почти неразличимыми синонимами. Кажется, довольно произнести слово Бог, чтобы многоголосное эхо в веках и народах ответило: гнет. Это кощунственное превращение имени Божиего в главную гайку, которой привинчиваются к духу и плоти так называемого «христианского» человечества всевозможные колодки, кандалы и другие более или менее усовершенствованные орудия порабощения есть одно из величайших всемирно-исторических преступлений. Но ежели нельзя обвинять русскую интеллигенцию, то не следует и потворствовать ей в этом невольном заблуждении. Давно пора обличить эту людьми освященную, Богом проклятую связь христианства с политическим произволом, учения истины и свободы — с учением лжи и насилия.

Наша бесконечная религиозная надежда только в нашем бесконечном политическом отчаянии: только там, где кончается абсолютная государственность, начинается абсолютная религиозная общественность.

Одно из двух: или Апокалипсис — ничто, и тогда все христианство — ничто. Или за исторической действительностью есть иная, высшая, не менее, а более реальная действительность апокалипсическая. За государственностью есть иная, высшая и опять-таки не менее, а более реальная общественность теократическая. И выйти из истории, из государственности еще не значит погибнуть, перейти в ничтожество, а может быть, значит перейти из одного бытия в другое, из низшего измерения в высшее, из плоскости исторической в глубину апокалипсическую.

Мы и надеемся, что русская революция, сделавшись религиозной, будет началом этого выхода.

Между царством от мира и царством не от мира сего, между государством и церковью установился прелюбодейный союз. Церковь искушалась государством: Ежели падши поклонишься мне, я дам тебе все царства мира. Государство искушалось церковью: Сим победиши, то есть победишь Крестом Господним. Но кого? Врага государства, бунтовщика Максенция, или врага Христова, дьявола? Это осталось неясным для Константина Великого и для всего исторического христианства — новой государственной римской религии, коей торжество недаром совпало с торжеством римского императора над врагами Римской империи. И доныне, когда церковь молится «о низложении всех врагов и супостатов под нози его», то есть под ноги христианского кесаря, — небесное знамение: Крест, меч Христа, кощунственно смешивается с мечом древнеримского кесаря, церковь становится орудием государства, «пальцем от ноги» железного колосса, одним из рычагов бюрократической машины, Homo Artificialis, искусственного человека, по выражению Гоббса, великого автомата, иконы зверя. И не было во всемирной истории такого обмана, такого насилия, такого порабощения народов, такой политической мерзости и политического ужаса, которые не благословлялись бы этим небесным знамением: Сим победиши, — которые не совершались бы под покровом церкви во имя Христа. В жизни человечества повторялась жизнь Сына Человеческого: второе предательство, второй суд при дворе первосвященника Каиафы, второе осуждение Пилатом, второе оплевание, избиение, увенчание терновым вендом, облачение в багряницу, второй путь крестный, второе распятие. Ныне совершается и второе погребение Господа. Чаем же и второго воскресения Богочеловека в богочеловечестве.

И всего страшнее то, что это всемирно-историческое отступление христианства от Христа в общественно-политической жизни мира происходило в совершенной слепоте, вне сознания церкви. Церковь не видела и доселе не видит, куда она идет, куда ее ведет другой. Отрекаясь в своем сознании от всякой политики, она бессознательно поддерживала худшую из всех политик, политику вечной косности, вечного рабства, политику Князя мира сего, грядущего Хама, который хочет скрыть лицо свое под личиной грядущего Господа.

Так было, есть и будет, пока историческое христианство не сделается апокалипсическим.

Теперь церкви нельзя больше медлить; теперь ей надо вступить бесповоротно на один из двух путей: или на старый путь пассивного бездействия, явного вольного отречения от всей политики, тайного невольного служения политике Князя мира сего, грядущего Хама, царя-зверя, или же на новый путь великого общественно-политического действия, служения всечеловеческого грядущему Господу. Теперь церковь должна выйти из паралича своего; теперь должен расслабленный услышать слово Господа: встань, возьми постель твою и ходи.

Теократическую связь свою с самодержавием православие порвало лишь политически, внешне, а не религиозно, внутренне. Церковь утверждает себя «вне политики»; но два страшных опыта — с царской и советской властью — могли бы ее научить, что одного отрицательного отношения к политике, без положительного догмата о святой власти, недостаточно. Краток и скользок был путь от царской лжетеократии к советской демонократии; не будет ли столь же краток и скользок путь обратный — от самодержца Ленина, «щенка Антихристова», к новому самодержцу из дома Романовых?

Да, религиозный соблазн самодержавия может быть очень силен для будущей России.

Когда все исторические формы нашей государственности и церковности будут низвергнуты, тогда в политическом и религиозном сознании народа зазияет такая пустота, которую не наполнят никакие существующие формы европейской государственности — не только конституционная монархия, но и буржуазно-демократическая республика. Для того чтобы тысячелетние громады окончательно рухнули, нужно такое землетрясение, что все старые парламентские лавочки попадают, как карточные домики. Ни на одной из них русская революция не остановится. Но тогда на чем? и что же далее? Далее — прыжок в неизвестное, в трансцендентное, полет «пятами вверх». Русская революция так же абсолютна, как отрицаемое ею самодержавие.

Историческим христианством принято Царство Божие только на небе, а царство на земле отдано «Князю мира сего» в лице папы-кесаря на запад или кесаря-папы на восток. Но ежели Христос не идеально и бесплотно, а реально и воплощенно есть Царь на земле, как на небе; ежели истинно слово Его: Се, Я с вами, до скончания века. Аминь, — то не может быть иного Царя, иного первосвященника, кроме Христа, сущего до скончания века с нами и в нас, в нашей плоти и крови, через таинство плоти и крови. Вот почему всякая подмена сущей плоти Христовой, сущего лика Христова человеческой плотью и ликом или только личиною, маскою — папою или кесарем, есть абсолютная ложь, абсолютное антихристианство. Кто может стать «на место» — вместо Христа, как не антихрист? В этом смысле, всякий «наместник» Христа — самозванец Христа, антихрист.

Религиозным сознанием русской революции объясняется бессознательный, вещий ужас русского раскола: царь — антихрист. Хотя, разумеется, восточному кесарю так же далеко до подлинного антихриста, как западному первосвященнику; это лишь два исторические символа, два пути к тому, что за историей, — к последнему воплощению зверя.

Рим осуществил, насколько это возможно в условиях человеческой природы, языческий идеал государственного всечеловечества. «Рим есть мир», Urbs-Orbs; всемирное тело Рима стремится поглотить все остальные народы и государства, даруя «мир всему миру» силой меча, той государственной мощью, которая казалась уже и тогда единственно реальным условием «всечеловечества».

Но опыт не удался: позорное орудие казни — крест — вот единственный ответ совершеннейшего государства на жизнь совершеннейшего человека. Римский законник умывает руки в величайшем беззаконии, которое когда-либо совершалось на земле; римский мудрец перед лицом воплощенной истины спрашивает: что такое истина? — римский гражданин, указывая на поруганный образ Бога в человеке, говорит с презрением: се — Человек.

Так совершился суд вечной истины над государством, как над истиной временной.

В государство не вместилось человечество; за пределами человечества открылось богочеловечество. Ныне царство мое не от мира сего — не от мира, не от Рима, не от государства. Так — ныне; но наступит время, когда царство не от мира придет в мир, войдет в мир, как входит в тело меч рассекающий. Не мир, но меч пришел Я принести на землю. Древнее государственное всечеловеческое единство раскололось пополам, дало трещину, из которой вырвалось подземное пламя — начало всех грядущих религиозных и общественных революций. Образовалось два царства — государство и церковь.

Главный смысл всей дальнейшей истории христианского человечества заключается в непримиримой борьбе, из которой возникла вся мировая культура, вненациональная и внегосударственная всечеловечность.

Христианство не преодолело государства; но и государство в христианстве утратило тот абсолютный смысл, который имело в язычестве, — перестало быть религиозной целью и сделалось эмпирическим средством. Именно это пока еще религиозно-смутное, но неугасимое сознание, что государство не цель, а средство для какой-то цели, которую нельзя осуществить ни в каком бытии государственном, именно это сознание и есть, по преимуществу, революционное сознание нового и в самом отступлении от христианства христианского человечества.

Главная сущность всего старого порядка в России и есть поглощение церкви государством, превращение церкви в «департамент дел духовных». Петр, основатель русского абсолютизма, и основал его на этом именно смешении «кесарева с Божиим». Достоевский видел, что «русская церковь в параличе с Петра Великого»; но откуда паралич, не видел или не хотел видеть.

Действительное отделение церкви от государства неизмеримо значительнее и глубже того, которое доныне происходило в истории христианства.

Церковь только до тех пор жива и действенна, пока борется с государством, утверждая свою особую, внегосударственную и вненациональную, всечеловеческую правду, «Царство Божие на земле, как на небе». Если же, отрекшись от этой правды, все равно, сознательно или бессознательно, церковь с государством окончательно примиряется, подчиняется государству, «воздает Божие кесарю», то в самом христианстве происходит второе предательство, второе распятие, второе погребение Христа; тогда сама церковь становится тем камнем, которым завален Гроб Христа, охраняемый римской стражей — «государственной мощью». Но тогда же на место церкви, не исполнившей своего назначения, становится иная сила, как будто только человеческая, а на самом деле богочеловеческая, как будто антихристианская, а на самом деле подлинно, хотя и бессознательно, Христова — освободительная общественность.

Всякая революция, достойная этого имени, утверждает — пусть на одно мгновение, на одной высшей точке своего подъема, но все-таки неизменно и неотразимо утверждает вненациональный и внегосударственный идеал, не менее, а может быть, и более, чем исторические церкви, вселенский, всечеловеческий, — тот идеал «свободы, равенства и братства», который ни в каком народе и ни в каком государстве осуществиться не может, т. е. в последнем счете утверждает «Царство Божие на земле, как на небе».

Государственность — эмпирически-необходимое средство, но не религиозно-свободная цель человечества. Не человек для государства, а государство для человека. Когда же в относительной и преходящей правде национальной государственности утверждается безусловная и вечная правда всечеловечества, тогда из эмпирического средства государство становится мистическою целью, из доброго, домашнего животного, коня или вола — в хищного «зверя», в «самое холодное из чудовищ», по слову Ницше, в того «Левиафана», который уже не человеку служит, а человека пожирает. Религия государственности и есть не что иное, как поклонение «зверю». А бессознательное возмущение против этой религии, которая всегда была и ныне остается метафизической сущностью старого церковно-государственного порядка, есть подлинная, хотя пока еще бессознательная религиозная святыня революции.

Собственность, как первый и последний вопрос: быть или не быть человечеству? Что такое Собственность, — высшее ли благо или крайнее зло? утверждение или отрицание человеческого общества и личности? нужно ли разделение на «мое» и «твое» или не нужно; «разумно» или «безумно», говоря на языке XX века, а на языке XIII: «свято» или «грешно»? нужно ли «раздать все, что имеешь, чтобы спастись» или не нужно; «блаженны ли нищие или несчастны», говоря опять-таки на том языке, а на этом: «частная ли собственность или общая?», «капитализм» или «коммунизм»?

Все же верующие имели все общее. И продавали имение (свое) и всякую собственность, и разделяли всем (поровну), смотря по нужде каждого… Было же у них одно сердце и одна душа (Деян 2:44–45).

«Общее», koinia, по-гречески, а по-латыни, communa — вот как будто один и тот же центр земного притяжения в обоих противоположных полушариях земли, — в обоих веках, XX и XIII; как будто одна движущая воля в этих двух, столь противоположных «коммунизмах». Но если бы мы поняли, что значит слово «верующие» в том свидетельстве Деяний Апостолов: «имели все общее», то мы увидели бы, что в этих двух «коммунизмах» — не одна, а две воли, непримиримые, как жизнь и смерть, как абсолютное «да» и абсолютное «нет». Воля, заключенная в этом одном слове: «верующие», и есть тот архимедов рычаг, которым все «опрокидывается», «переворачивается» так, что ходящие как будто «вверх головой» оказываются ходящими «головою вниз», и наоборот, по слову рабби Иозия Бен-Леви: «царство Божие есть опрокинутый мир».

Труд – благословение Божие? Нет, проклятье. «Проклята земля за тебя, – говорит Господь Адаму. – В поте лица будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой взят» (Быт 3:17–19.)

С мукой – проклятьем труда связана мука неравенства – волчье друг к другу сердце голодных и сытых. Эти-то две муки и услышаны в Евангелии, как нигде никогда; две эти «социальные проблемы», как мы говорим нечестиво-плоско, подняты в Евангелии во весь рост, от земли до неба. Адом пахнувшая некогда, подземных лугов асфодель. Бедность только здесь – благоухающая раем лилия. Сколько бы мы этого ни забывали, – вспомним когда-нибудь. То, что бесконечно действительнее и страшнее для нас, или желаннее того, что мы называем «социальной революцией», родилось только с Евангелием и только с ним умрет.

Кажется, именно в наши дни, в нашей бывшей христианской Европе, как никогда и нигде, спасение человечества зависит от того, поймем ли мы, что значит: «Блаженны нищие, ибо их есть царство небесное».

Там, на горе Хлебов, сделал человек Иисус то, чего никто из людей никогда, от начала мира, не делал и до конца не сделает, – разделил хлеб между людьми, сытых уравнял с голодными, бедных с богатыми, не в рабстве, ненависти, вечной смерти, как это делают все мятежи – «революции», а в свободе, в любви, в жизни вечной. Люди сами, без Него, не разделили бы хлеба, продолжали бы войну из-за него бесконечную, горло перегрызли бы друг другу, как это делали от начала мира и будут делать до конца. Но пришел к людям Он, и они узнали Его, – потом опять забудут, но тогда, на минуту, узнали. Только глядя на Него, Сына человеческого, вспомнили, что все они – братья, дети одного Отца; поняли, как еще никогда не понимали, что значит: душу твою отдашь голодному и напитаешь, душу страдальца; тогда свет твой взойдет во тьме, и мрак твой будет, как полдень. (Ис 58:10.) Поняли, что «мое» и «твое» – смерть, а «мое – твое» – жизнь.

Сила большевиков в сатанинском искажении трех великих идей: идеи общности (социализма), идеи равенства, идеи всемирности. Большевистское искажение этих трех идей заключается в том, что у них общность без личности, равенство без свободы, всемирность без отечества. А истинная задача, поставленная человечеству Богом, но разрешаемая у большевиков дьяволом, заключается в том, чтобы соединить общность с личностью, равенство со свободою, всемирность с отечеством.

Духовный кризис, переживаемый Россией, есть не что иное, как следствие такого же кризиса, переживаемого всем бывшим христианским человечеством. Даром не прошло ему христианство, с Богом или против Бога, человек наших дней всемирен; из христианства, всемирной религии, выпадает он в антихристианство, антирелигию, тоже всемирную. Не здесь или там, а везде, во всем мире, происходит одно и то же: религиозная атмосфера так разрежена, что нечем дышать. Кто-то делает страшный опыт с человечеством: посадил его, как кролика, под стеклянный колпак и выкачал воздух.

Кто стоит сейчас на вершине христианских веков, на верхней ступени культурной лестницы? Не рыцарь Готики, не художник Ренессанса, не гуманист Реформации, не гражданин Революции, не «святой мещанин», создавший Европу, «землю святых чудес», а мещанин окаянный, окаянный «буржуй», почти такой же дикий варвар, как большевики. Мировая война обнажила эту буржуйную дикость и варварство.

Буржуй с большевиками согласился в главном — в отрицании Христа — Абсолютной Личности, т. е. в ниспровержении того, на чем построена вся восходящая лестница культурных ценностей. И вот, взобравшись на верхнюю ступень, он вдруг почувствовал, что под ним шатается вся лестница. «Провалишься», — кричат большевики; а буржуй все еще храбрится, делает вид, что крепко держится, но про себя уже знает, что весь провалился. Весь буржуй — собственник. А что такое собственность? Если не экономическая проекция метафизического понятия личности — «где я, там и мое», — то грабеж — и тогда: «грабь награбленное», — буржую на это по существу возразить нечего: он провалился весь.

Европа, чтобы ни говорила и ни делала, все еще тождественна не только христианству, но и революции — величайшему откровению христианства после Христа. Изменив христианскому началу революции, утвердив свободу против Бога, против Христа — Абсолютной Личности, Европа провалилась в буржуйство окаянное, в капитализм, безличную собственность.

И русская революция, приняв от Европы ту же свободу антихристову, провалилась в большевизм — безличное равенство. Чтобы выйти из этого провала, Россия должна сделать то, что Европа не сделала, раскрыть не только политическое и социальное, но и религиозное содержание Революции, утвердить свободу со Христом — Абсолютною Личностью. Проблему социального равенства, задачу, заданную людям Богом, в большевизме решает дьявол «борьбою классов», «гражданскою войною», братоубийством, как единственной социальной динамикой.

Мнимая, против Христа, свобода – своеволие, бунт рабов, – дьяволом перекинутый мост от нынешнего, маленького, бунтующего рабства – того, что мы называем «революцией», к будущему, последнему, великому рабству Антихриста. Этого лица своего дьявол уже почти не скрывает сейчас в обеих гемисферах бывшего христианского человечества – в гаснущем Западе – «буржуазной демократии», и в разгорающемся Востоке – «пролетарской революции». Вот почему сейчас, как никогда, спастись или погибнуть миру, значит принять или отвергнуть, пред лицом Поработителя, это неизвестнейшее слово Неизвестного:

Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете (Ин 8:36).

Рабство с Антихристом, свобода со Христом – вот наш ответ Искусителю.

Проклятие наше в том, что русская воля — во зле, во грехе, в безумии, а русская святость и мудрость — в безволии; проклятие наше в том, что лучшие русские люди созерцают, а действуют — худшие.

Наш первый опыт выйти из грешной воли в святую — есть русская революция. Опыт не удался: русская революция — мартовская провалилась в октябрьскую контрреволюцию. Не потому ли, опять-таки, что и здесь, в революции, — все та же бездонная трещина между русским умом, совестью — и волею? Не потому ли, что и здесь, в революции, святая воля провалилась в волю грешную или в святое безволие?

Кому и во имя чего можно убить, — иногда меняется, но что всегда можно — остается неизменным.

Это основная, хотя неписаная, статья всех законодательств; краеугольный, хотя невидимый, камень государственного права. Выньте этот камень, и здание рушится. Нет насилья — нет и закона; нет закона — нет и государства. Никто никогда не говорит, что это так; но все всегда делают, чтобы это было так.

Все государственники — бывшие революционеры; все революционеры — будущие государственники. От Робеспьера до Наполеона один шаг; правда, нужно быть Наполеоном, чтобы сделать этот шаг. Всякая государственность — застывшая революция; всякая революция — расплавленная государственность.

Законное насилие для нас почти неощутимо, потому что слишком привычно. Нельзя не дышать; дышим и законодательствуем; дышим и насилуем, проливаем кровь. Это ежедневное, ежечасное, ежесекундное кровопролитие так же безболезненно, как правильное движение крови в жилах. Эта по капельке сочащаяся или только испаряющаяся кровь бесцветна, как воздух, безвкусна, как вода.

Но стоит ринуться толпе к Бастилии уже не с детской «Марсельезой» — и привычное становится необычайным; вкус крови — острым, лакомым или отвратительным; утверждение: «убить всегда можно», — недоумением: когда можно и когда нельзя?

Самое опасное для государства во всех революциях — не насилие, а вот этот вопрос о возможности, о святости насилия, т. е. о самом бытии государственном, неосторожное прикосновение к тому Соломонову перстню, в котором заключен грознейший из демонов бунта. Тысячи насилий, тысячи убийств невиннее перед лицом государства, чем этот вопрос, произнесенный шепотом. «Только не прикасайтесь к этому, не будите этого, не ворошите, — тут место заклятое, проходите мимо. Circulez, messieurs, circulez!» — как французские сержанты, — «честью просят» нас все государственники и все революционеры.

Во всякой революции наступает такая решительная минута, когда кому-то кого-то надо расстрелять, и притом непременно с легким сердцем, как охотник подстреливает куропатку. А если возникает малейшее сомнение, то все к черту летит — революция не удалась.

Вопрос о насилии, метафизический, нравственный, личный, общественный, возникал во всех революциях. Но ни в одной не обнажалось его значение религиозное с такой неотразимой ясностью, с такою режущей остротой, как в русском освобождении. И это вовсе не потому, что мы избранники. А просто времена уже не те. Наступило лето — побелели жатвы. Можно, конечно, и теперь, после «Войны и мира», «Преступления и наказания», стрелять в людей, как в куропаток, — но уже нет-нет, да и заскребут на сердце кошки. Соломонов перстень разбит — не спаяешь; вырвался из него демон. Вот, кажется, главная причина того, что русское освобождение не удалось.

Не так уж мы, в самом деле, бездарны; не боги горшки обжигают. Если бы мы шли определенно и сознательно от одного государственного порядка к другому, от известного к неизвестному, то, по всей вероятности, давно уже были бы у пристани. Но мы отплыли от всех берегов и пустились в открытое море, в поисках града Божьего. Немудрено, что потерпели крушение.

Здравый смысл мог бы посмеяться над нами: ловили журавля в небе и выпустили синицу из рук; захотели «того, чего не бывает на свете», и получили шиш.

Но последний суд над всемирной историей не всегда принадлежит здравому смыслу. И не ему — лучший, потому что последний, смех.

Кто знает, может быть, величие русского освобождения заключается именно в том, что оно не удалось, как почти никогда не удается чрезмерное; но чрезмерное сегодня — завтрашняя мера всех вещей. Может быть, величие русского освобождения в том, что не променяло оно своего первородства на чечевичную похлебку.

В древней антологии есть надгробная надпись: «Потерпевший крушение на этом берегу мореплаватель говорит тебе: подними паруса; ветер, погубивший нас, умчал в море стаю кораблей».

Не должны ли мы сказать освобождению грядущему: подними паруса.

Кажется иногда, что злейшие враги Господни ближе сейчас к христианской эсхатологии – религиозному опыту Конца, чем слишком благополучные христиане. Взрывчатая сила всех революций (а что мы вступили сейчас в революционную зону и выйдем из нее не скоро, это, кажется, поняли все), взрывчатая сила эта есть не что иное, как тайная, демонически извращенная, но, может быть, все еще в глубоких корнях своих христианская эсхатология, чувство Конца.

Кто-то из евангельских критиков, вынужденный употребить, говоря о конце мира, слово Zuzammenbruch, «крушение всего», так же не подозревает, что говорит на языке социальной революции, как Маркс, употребляя то же слово, не подозревает, что говорит на языке христианской эсхатологии: оба, как мольеровский мещанин, не знают, что «говорят прозой». Но что бы ни говорили вожди бесчисленных, вовлеченных в социальную революцию насекомоподобных человеческих множеств – этой «саранчи» Апокалипсиса, – от них самих пахнет уже сейчас вулканической серой Конца. И в грозно полыхающем над нами зареве социального пожара преломляется в красный свет демонической революции все еще, может быть, белый свет Революции Божественной.

О, если бы только могли мы понять, как следует, Елеонскую речь о Конце, мы, может быть, спаслись бы!

Так просто, что и ребенку понятно, и с таким опять величием, какого никогда не достигало человеческое слово, изображает Господь Страшный Суд.

Когда же придет Сын человеческий во славе Своей, и все святые Ангелы с Ним, тогда сядет на престол славы Своей; и соберутся перед Ним все народы; и отделит одних от других, как пастух отделяет овец от козлов. И поставит овец по правую сторону от Себя, а козлов – по левую.

…И скажет тем, кто по левую сторону: идите От Меня, проклятые, в огонь вечный…

Ибо алкал Я, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; наг был, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня.

Тогда… те скажут Ему в ответ: Господи! когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе?

И скажет им: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших (самых маленьких), то не сделали Мне. (Мф 25:31–41.)

Где это могли бы понять люди лучше всего? В церквах? Нет, в революционных подпольях, на каторгах, в тюрьмах, в больницах, в публичных домах, – всюду, где человек раздавлен наибольшим социальным гнетом.

Детская и простонародная, как будто для варваров и дикарей написанная, картинка Страшного Суда становится вдруг исполинской и действительнейшей картиной всемирной истории.

Ныне суд миру сему (Ин 12, 31).

Самое близкое к нам, сегодняшнее – завтрашнее, – то, что мы называем «социальной проблемой», решается «ныне», сегодня, на Страшном Суде всемирной истории, в вечном Пришествии – Присутствии Господа (греческое слово parousia для этих двух понятий одно). Каждый сытый, богатый, праздный – в каждом трудящемся, нищем, голодном вдруг узнает Его, Сына человеческого, Брата человеческого.

Больше взять на себя «социальную проблему», больше в нее воплотиться нельзя, чем это делает Он; людям нельзя яснее сказать, чем Он говорит: «Будет ли равенство ваше в рабстве, ненависти, смерти или в свободе, в любви, в жизни вечной; будет ли равенство ваше дьявольским или божеским – этот вопрос – Я».



Вышеприведенный текст — компиляция отрывков из книг Мережковского «В тихом омуте», «Было и будет», «От войны к революции», «Теперь или никогда», «Грядущий Хам», «Не мир, но меч», «Царство Антихриста»«Лица святых от Иисуса к нам», «Иисус Неизвестный».