Что такое родина: пять песен

Артём Космарский

Антрополог, старший научный сотрудник Института исследований культуры (НИУ ВШЭ).

Подпишитесь
на наш Телеграм
 
   ×

Как возможно говорить о любви к родине? Это чувство привычно видеть казенным или иронически — как труд пропаганды, социальный конструкт, культурный курьез. Однако эта любовь бывает не менее глубокой и сложной, чем любовь к ближнему, возлюбленной или Богу.

Не будем рассуждать о том, почему любовь к родине сейчас воспринимается как абстракция или фальшь, или как родина связана с семьей и сдвигами в семейных отношениях за прошедший век. Но попробуем открыть ее заново, как terra incognita. Обратимся к искусству: пять песен, пять разных путей, которыми родина называется, артикулируется, находится, становится реальностью — и субъектом.

1. Tommy Makem — The Foggy Dew

The Foggy Dew («Туманная роса») — ирландская песня, написанная в память о Пасхальном восстании 1916 года.

It was down the glen one Easter morn, to a city fair rode I

There Ireland’s lines of marching men, in squadron passed me by

No pipes did hum or no battle drum did sound its dread tattoo

But, the Angelus bell o’er the Liffey swell, rang out in the Foggy Dew

Right proudly high over Dublin town, they hung out the flag of war

For, ’twas better to die ‘neath an Irish sky than at Suvla or Sud El Bar

And from the plains of Royal Meath, strong men came hurrying through

While Brittania’s sons with their long range guns, sailed in by the Foggy Dew

‘Twas England bade our wild geese go that small nations might be free

But, their lonely graves are by Suvla’s waves on the fringe of the grey North Sea

Oh, had they died by Pearse’s side, or fought with Valera true

Their graves we’d keep where the Fenians sleep, ‘neath the hills of the Foggy Dew

The bravest fell and the sullen bell rang mournfully and clear

For those who died that Easter tide in the springing of the year

And the world did gaze in deep amaze at those fearless men and true

Who bore the fight that freedom’s light might shine through the Foggy Dew

Рассвет был холоден и ал,

Я въехал в город свой.

Наперерез мне прошагал

Вооруженный строй.

Не слышен был военный горн,

Молчал и барабан.

Лишь «Ангел» колокола стон

Донес к ним сквозь туман.

Взлетел над городом их стяг,

Взвился войны пожар.

«Умрем за свой родной очаг,

А не за Суд-эль-Бар!»

Кто смел и скор, с равнин и с гор

Спешил попасть в их стан,

Когда десантные суда

Скользили сквозь туман.

Неси наш клич, гусиный клин,

К английским берегам.

Умрем мы или будем жить —

Но не сдадимся вам.

Кто с Де Валера бил врага,

Кто с Пирсом пал от ран —

Их имена хранит страна,

Их сон хранит туман.

Звучал как поминальный звон

Пасхальный благовест.

Он пел о тех, кто принял смерть,

Когда Христос воскрес.

Пусть мир, дивясь, не сводит глаз,

С героев малых стран.

Прошли года, но их звезда

Сияет сквозь туман.

[поэтический перевод Ольги Чигиринской (Брилевой)]

Пасхальное восстание увенчало длинный ряд отчаянных и провальных выступлений ирландцев против британского владычества, в XVII–XIX веках, но вместе попало в мощную волну XX века, весны народов и краха империй — почти синхронно с революцией русской. Если продолжить аналогию, то оно было подобно восстанию декабристов: ошибки руководителей, разрозненность сил, разгром в городских боях превосходящим противником и, главное, — страсть к мученичеству и жесту сильнее любого хладнокровного плана. Дальше — или разгром «восстания поэтов» пробудил страну, или исторические факторы сделали свою подспудную работу, но уже через несколько лет Ирландия стала независимой.

В 1919 году Чарльз О’Нил, приходской священник из графства Даун, пришел на первое заседания Дойл Эрен, еще непризнанного парламента Ирландии, и был настолько поражен, сколько депутатов не откликаются на перекличке (томятся в британских тюрьмах), что написал эту песню. «Туманная роса» — нечастый пример, когда политическая композиция на злобу дня становится народной, поется и исполняется до сих пор, вплоть до Шинейд О’Коннор и U2.

Ключевой элемент Foggy Dew — совпадение: как капли собираются в реку или лучи в линзе. Я и мы, прошлое и настоящее, история и политика, романтика и героика, одна страна и целый мир, Бог и свобода.

Динамика песни проста: герой, «я», от первого лица — индивидуальное высказывание — встречает, называя короткими архаичными словами в возвышенном регистре, античный строй «сильных мужей», идущих по равнине — но это не солдаты, не люди барабана и шеренги. Далее — развернутое, богатое именами собственными размышление-поминовение о тех, кто покинул страну не по своей воле: «дикие гуси», ирландские солдаты-эмигранты прошлых веков, и те, кто лежит в безымянных могилах на фронтах Первой мировой, пав ради империи (или свободы других народов). И потом — уже неизбежная гибель восставших, и звенящий всю песню колокол — уже не благовест, а похоронный перебор.

Это энергия поминовения имен — как в другом отзвуке восстания, стихотворении У. Б. Йейтса «Пасха 1916 года»:

Будет ли жертвам конец?

Нам остается впредь

Шептать, шептать имена,

Как шепчет над сыном мать:

<…>

И я наношу на лист —

МакДоннах, МакБрайд,

Конноли и Пирс,

Преобразили край,

Чтущий зеленый цвет,

И память о них чиста:

Уже родилась на свет

Грозная красота.

Но где же здесь родина? Она и есть туманная роса ’neath an Irish sky — ландшафт, реальный до метеорологичности, и одновременно мифологический, вечный, хранящий древних героев и ждущий дневного солнца будущего.

Томми Мэйкем

Но это не все. Мелодия написана в минорной гамме, но темп, ритмический рисунок и манера исполнения «Туманной росы» очень сильно меняется — ее поют как польку, как марш, как медленный речитатив. Я выбрал вариант Томми Мэйкема: он поет приглушенно, под аккомпанемент одной акустической гитары, ближе к декламации, чем к пению; но главное, в отличие от большинства даже классических исполнителей, как Алан Стивелл или The Wolfe Tones, его голос меняется вместе с песней, он пропускает ее через себя, замирает, шепчет, вскрикивает.

И его последняя строфа — про совпадение: не холодное нагромождение аллегорий и эпитетов, как в славословии Фелице или Королю-Солнцу, но совпадение событий, искусство просто являет их вибрирующей струной: свобода, смерть, весна, распятие и воскресение: синхрон Бога, мира и людей.

The bravest fell and the sullen bell rang mournfully and clear

For those who died that Easter tide in the springing of the year

Храбрейшие пали, и угрюмый колокол звонил скорбно и ясно

По тем, кто погиб в ту пасхальную пору, в весну года

Но тут Мэйкем вдруг резко поднимает голос, последняя полустрофа — дар того века нам: ничего не может, в принципе не может закончиться смертью. Падшие не одни, и даже Ирландия не одна, не сама с собой, всегда есть свет, мир, всегда есть нечто большое, чем здесь и сейчас — любящий взгляд, который conservat omnia:

And the world did gaze in deep amaze at those fearless men and true

Who bore the fight that freedom’s light might shine through the Foggy Dew.

И мир с глубоким изумлением взирал на этих мужей, бесстрашных и верных, Кто принял бой, чтобы свободы свет мог сиять сквозь туманную росу.

2. Skaldowie — Dzień dobry, do widzenia

В 1972 году польский ансамбль Skaldowie («Скальды») — поп-рок, джаз-рок, фолк-рок — записал сингл. Три сложные песни, с необычными аранжировками, но при этом и с яркими мелодиями. И одна из них поражает — не только наложением пронзительного, экзистенциального текста на разухабистую рок-н-ролльную (и народную) мелодию, такой горький смех сквозь слезы — но и тем, как от одного-единственного факта расставания, не-сложилось-любви, женской скорбной насмешки, как от камня, брошенного в воду, расходятся круги, захватывая весь мир горько-абсурдной реальностью — все повторяется, все заканчивается, все повторяется.

Ансамбль Skaldowie

И эти круги расходятся все шире, заливая уже и эволюцию, и Бога. Но самое удивительное, что их остановило, вдруг, одно имя, о которое они разбились, показав иную, не абсурдистско-конечную реальность, эта неожиданная плотная суша, — это история Польши — родины.

A gdy ci po mnie

nic już nie zostanie,

nawet karciany dług,

zaświeci księżyc na twoje posłanie,

usłyszysz tupot nóg,

żonę zostawisz w samej pościeli,

wybiegniesz jak na bal,

żeby zapomnieć o tym, co nas dzieli,

i wspomnieć, czego żal…

Moja postać młoda wynurza się z cienia,

i znowu dzień dobry, i znów do widzenia.

Jasny wieczór milczy pełen zawstydzenia,

i znowu dzień dobry, i znów do widzenia,

Kiedy już po nas

nic wam nie zostanie,

nawet postępu nić,

gdy tak się zmieniają

panienki i panie,

że tylko siąść i wyć,

zaświeci księżyc,

tym ostatnim listkom

zawieje miły wiatr

i nagle wspomni

sobie to-to wszystko,

jaki był młody świat!

Nasz wujaszek Darwin wynurza się z cienia,

i znowu dzień dobry, i znów do widzenia,

nakrapiany bratek w liszkę się zamienia,

i znowu dzień dobry, i znów do widzenia,

siedem dni się trudzi Bozia, pan Stworzenia,

i znowu dzień dobry, i znów do widzenia,

jedzie, jedzie wojsko, błyszczą odznaczenia,

i znowu dzień dobry i znów do widzenia,

w końcu się spotkamy z Bolesławem Chrobrym

I znów do widzenia i znowu dzień dobry

А когда ты подумаешь обо мне,

ничего не останется,

даже карточного долга,

луна будет освещать твою постель,

ты услышишь топот ног,

оставишь жену одну в постели,

выбежишь, как на бал,

чтобы забыть, что разделяет нас,

и вспомнить, что ты сожалеешь…

Моя юная фигура выступает из тени,

и снова доброе утро, и снова до свидания.

Ясный вечер безмолвен и полон стыда,

и снова доброе утро, и снова до свидания.

Когда у нас все кончится,

для тебя ничего не останется,

даже нити прогресса,

они так меняются,

дамы и господа,

что остается только сесть и взвыть,

луна будет сиять,

и эти последние листья

развевает милый ветер,

и вдруг вспомни,

все это, все,

как молод был мир!

Наш дядя Дарвин выходит из тени,

и снова доброе утро, и снова до свидания,

анютины глазки превращаются в гусеницу,

и снова доброе утро, и снова до свидания,

семь дней трудится Боженька, Господь творения,

и снова доброе утро, и снова до свидания,

войско идет, убранство сияет,

и снова доброе утро, и снова до свидания,

и мы наконец встретим Болеслава Храброго,

и снова до свидания, и снова доброе утро!

3. Gary Shearston — Our Fathers Cleared the Bush

Австралийская музыка в исполнении Гэри Ширстона (1964) — и там, среди ожидаемых баллад о каторжниках и любви в буше, удивительные песни об электрификации и дорожном строительстве, полные «внутренним теплом, согревающим поэтическое размышление о судьбах обрабатывающей промышленности», по выражению Мандельштама — теплом, рожденным тем, что это народные песни, то есть вольные высказывания «снизу».

И это ломает схему высокого модернизма, к которой мы совсем привыкли, где марш техники воспевается государством, его инженерами и поэтами (пусть и такими добрыми, как Маршак, с его «Мне не надо керосина. / Мне со станции машина / Шлет по проволоке ток. / Не простой я пузырек!») — но одновременно мы не можем забыть, что «по бокам-то все косточки русские…»

Гэри Ширстон

Австралия дает тут радостный сдвиг, возможность помыслить иное — но потом и увидеть по-иному и нашу судьбу, и особенно вспомнить дух пятидесятых-шестидесятых, общих и для буша, и для тайги, время, когда свобода, равенство и технический прогресс на недолгое время совпали.

Our Fathers Cleared The Bush — здесь и связь поколений, и трагедия войны, и высокий пафос улучшения жизни, и политическая программа, и чувство родины, но движущей стихией выступает преобразование природы техникой. Как добрая сила, не безличная, но, наоборот, оживляющая землю и укрепляющая связь с ней.

Our fathers cleared the bush,

They tackled those grey mountains,

They made them green and lush.

They built the roads on sustenance,

Then marched away to war,

They left their wives and children,

In a rich land that was poor

We’re going to turn the northern rivers,

We’re going to make them run down south,

We’re going to pay the old age pensioners,

Feed every hungry mouth.

We’ll build a mighty nation

From shore to shining shore,

We’ll grow the barrel clover

On the plains of the Nullarbor

Our children they will grow up

And a different tale they’ll tell,

Our children they will grow up

And ring old Freedom’s bell.

We’ll build a mighty nation

From the Gulf down to the Bight,

We’ll build a mighty nation

On equality and right.

Наши отцы расчищали буш, парни,

Наши отцы расчищали буш,

Они справились с этими серыми горами,

Они сделали их зелеными и пышными.

Они строили дороги на голодном пайке,

А потом ушли на войну.

Они оставили своих жен и детей

В богатой земле, которая была бедной.

Мы повернем северные реки,

Мы заставим их течь на юг,

Мы заплатим пенсии по старости,

Накормим каждый голодный рот.

Мы построим могучую страну

От берега до сияющего берега,

Мы вырастим бочковой клевер [люцерну, кормовое растение].

На равнинах Нулларбора [пустынная равнина, название образования от латинского — «нет деревьев»].

Наши дети вырастут

И другую сказку расскажут,

Наши дети вырастут

И позвонят в колокол старой Свободы.

Мы построим могучую нацию

От залива до бухты,

Мы построим могучую нацию

На равенстве и праве.

4. Cem Karaca — Hasret

Джем Караджа, турецкий музыкант 1960–70-х, — эталон рокера без страха и упрека. Щедрость, удаль, жовиальность, кураж — без перверсий, саморазрушения и примитивности. Рожденный в 1945 году от стамбульских армянки и азербайджанца, символ долгих десятилетий мира, который и дает фон для разнообразия битов и грувов, от каверов Элвиса до открытия мелодий глубинной Турции и творческого фьюжна с ними внутри «анатолийского рока»; конечно же, левый, и, конечно же, под подозрением у властей в годы вялотекущей гражданской войны семидесятых.

Караджа был в Германии, когда случился турецкий военный переворот 1980 года, и не рискнул возвращаться десять лет, опасаясь ареста. Несмотря на песни на немецком о судьбах гастарбайтеров, переживал разрыв с Турцией и как-то померк — но в первом альбоме, записанном на чужбине, на некотором расстоянии, с более задумчивыми, скорее арт-роково-инструментальными аранжировками, смог увидеть и назвать ее.

Джем Караджа

И, вопреки мелодической задумчивости, в Hasret (в переводе — «тоска-желание», как английское the longing), на стихи Назыма Хикмета, Караджа выражает в некотором смысле непривычную для нас цельность отношений с родиной: память о прошлом — и принятие сложного настоящего. Неразрывность сострадания, дружбы и надежды.

Koşarak gelip uzak Asya’dan

Akdeniz’e bir kısrak başı gibi uzanan

Bu memleket bizim

Bu memleket bizim

Bu memleket bizim

Bizim

Bilekler kan içinde, dişler kenetli, ayaklar çıplak

Ve ipek bir halıya benzeyen toprak

Bu cennet, bu cehennem

Bu cennet, bu cehennem

Bu cennet, bu cehennem

Bizim

Kapansın el kapıları, bir daha açılmasın

Yok edin insanın insana kulluğunu

Bu davet bizim

Bu davet bizim

Bizim

Yaşamak, bir ağaç gibi tek ve hür

Yaşamak bir orman gibi kardeşçesine

Yaşamak, bir ağaç gibi tek ve hür

Yaşamak bir orman gibi kardeşçesine

Bu hasret bizim

Bu hasret bizim

Bu hasret bizim

Bizim

Прискакав из далекой Азии,

Вытянувшаяся к Средиземному морю как лошадиная голова,

Эта страна — наша.

Эта страна — наша.

Наша.

Запястья — в крови, зубы — сжаты, ноги — босы,

И земля, стелящаяся подобно шелковому ковру —

Этот рай, этот ад

Этот рай, этот ад

Наш.

Да закроются врата рук, и снова не откроются

Уничтожьте порабощение человека человеком —

Этот обет — наш,

Этот обет — наш.

Наш.

Жить, подобно дереву, одиноко и свободно…

Жить, подобно лесу, по-братски —

Это желание — наше,

Это желание — наше,

Наше.

5. Михаил Щербаков — «1992»

Ближе к селенью, там, где река преграждена плотиной,

слух угадает голос жилья, глаз различит огни.

Впрочем, надейся не на чертеж, веры ему не много:

русла менялись, лес выгорал… вникни, промерь, сравни.

Трещина в камне, жук в янтаре — вот для тебя приметы,

брызги, осколки — прежде моей, ныне твоей — родни.

Этих фрагментов не воссоздам — так, прикоснусь, дотронусь.

Слишком знаком мне их обиход, слишком легко творим.

Здесь я когда-то рта не жалел, весь белый свет целуя,

в странном согласье мыслил себя с чем-то лесным, речным.

Словно не только был тростником, но и ладьей, и льдиной.

Словно и вправду этот пейзаж некогда был моим.

Здесь я задуман, здесь прозябал, в небо смотрел — отсюда,

видел, как поздний птичий косяк мчит зимовать в Бомбей.

Здесь, для чего-то вооружась, в чаще плутал звериной,

целил неметко, бил кое-как, делался злей, грубей.

Что ж он не молкнет? —думал в сердцах, слушая крик подранка, —

где Артемида, стрелы твои? Сжалься над ним, добей.

В этом театре я танцевал. И умирал, танцуя.

Этой равнине быть полагал лучшею из равнин.

Собственно, больше ты, краевед, знать обо мне не должен.

Все остальное — рябь на воде, темная речь руин.

Чаял постичь я этот язык, но до конца ни слова

так и не понял. Будет с меня, дальше пойдешь один.

И последнее — совсем частное — высказывание, далекое от патриотического пафоса. Одна из песен-поэм российского барда Михаила Щербакова, одна из характерных полуироничных, полуисповедальных, гипертекстуальных историй собственной жизни — историй нюансированного поражения. Но она маркирована временем и местом. Больше про время (как уходит юность и меняются поколения), однако время, переплетенное с ландшафтом.

Михаил Щербаков

Эта песня — про родину, которая сдвигается к почвоведению и топографии; к пейзажу и его приметам, «чему-то лесному, речному», до немоты. Вопрос, что произошло с героем — он просто жил в этом ландшафте, любил его, и после смерти стал genius loci — или совершил нечто злое и отчаянное, из-за чего овидиевски-мучительно превратился в куски пейзажа.

Но, помимо этого горизонтального, циклического течения времени, жизни, тропинки, автор отмечает, как печатью, и вертикаль:

Здесь я задуман, здесь прозябал, в небо смотрел — отсюда,

видел, как поздний птичий косяк мчит зимовать в Бомбей.

Все перечисленные песни можно послушать/скачать одним альбомом здесь


Все перечисленные песни можно послушать/скачать одним альбомом здесь.

Поделиться в соцсетях

Подписаться на свежие материалы Предания

Комментарии для сайта Cackle