Телефон/факс:

8 (495) 959-92-76

Ничьи дети

Я начала работать по специальности в 1998 году, и в каких только классах и школах я не побывала! Школа поселковая, школа накануне слияния с соседней, школа-интернат, школа-лицей, школа с углубленным изучением предметов физико-математического цикла (к слову – я гуманитарий), школа – столичный холдинг… И дети – от босяков-детдомовцев до «золотой молодежи». Но… я бы не променяла все вместе и каждый по отдельности фрагменты моей жизни на ровную гладкую кинопленку жизни иной.

Ничьи дети

Я сижу в незнакомом кабинете… напротив меня – женщина: худощавая фигура, холодный, колючий взгляд через стекла очков, зачесанные назад, прямые, с проблесками седины волосы, собранные в пучок. Завуч. Смотрит оценивающе, недоверчиво. Взгляд как зеркало, вижу себя со стороны: молодая, неопытная, голос хоть и твердый, но тихий, ни рявкнуть, ни встряхнуть не сможет. Но прислали из РОНО, придется брать. Да и какой нормальный учитель пойдет работать в интернат?

Я робею, мне нужна эта работа, моему ребенку два года, его нужно кормить и одевать… Устроиться по специальности невозможно, тем более в черте города…

Что она там говорит? Ах да, никаких контактов. Это же не просто дети. Не просто дети и не простые дети. С ними нужно уметь работать. И мне сегодня предстоит пройти курс молодого бойца.
В отделение входим втроем. Кроме меня, коллега из параллельного класса – дородная женщина под сорок, в цветастом платье, и психолог – лет тридцати, в строгом костюме, с песьими повадками. Зашла, заглянула во все помещения и молча вышла.

Остаемся вдвоем. Коллега закрывает дверь отделения и, вздохнув, начинает обучение.

– Они должны нас бояться. Не будут бояться, не будут уважать.
Из классной комнаты выглядывают любопытные лица. Четвертый класс, девять-десять лет. Некоторые, посмелее, выходят в холл, присматриваются, прислушиваются, робко, неуверенно. Один светловолосый вихрастый мальчишка решил пройти мимо нас в туалет. Или просто мимо нас.

– Смотри, как надо, – говорит мне коллега и обращается к мальчишке, – иди сюда.

Он подходит, как-то бочком, настороженно.

– А чё я сделал-то?

Не отвечая на вопрос, женщина открывает дверь туалета и заводит мальчика туда. Остальные дети скрываются в классе, слышны только их голоса, возмущенные или испуганные.
И тут… Коллега хватает мальчика за шкирку и бьет лицом о кафельную стену.

– За что? – всхлип, кулак размазывает красную соплю по щеке. – Чё я сделал-то?
– Что вы делаете!?? – это уже я.
– Не ори! – это не мне.
– Смотри и учись. Второй раз показывать не буду, – а вот это уже мне, с какой-то нервной усталостью. Наверное, это скучное, неприятное занятие – бить детьми о стену.
– Не надо мне ничего показывать… я сама со всем справлюсь.

Как же хотелось заорать, вытолкнуть ее прочь из этой комнаты, избить саму, я не знаю… Но… я не умею. И у меня ребенок, которого надо кормить.

– Уходите! – я шиплю оглушительно для себя самой. Но она не слышит. Она встряхивает мальчишку, отгораживает меня от него своим телом.
– Спросят, откуда синяк и почему кровь, что ответишь?
– Упал, – равнодушно, привычно отвечает он.
Пустые, равнодушные глаза десятилетнего ребенка.
Отпускает мальчишку, тот быстро скрывается в классе, где его пожалеют.
– Так нельзя! – мой голос срывается, я ничего не понимаю и не хочу понимать.
– Можно, – отрезает она, – только так и можно, и нужно. Дашь слабину – вышибут отсюда через неделю.
– Я так не хочу, я не могу, – мотаю ошарашенно головой.
– Сможешь. Работы нет. Чем будешь кормить своего спиногрыза, – и словно сплевывает остаток вопроса, – мать-одиночка? То-то же. Эти, – кивает головой в сторону закрытой двери класса, – ничьи. А дома свои кровиночки.

Думает и добавляет:

– У меня трое. Приду домой – в сумку лезут, в глаза заглядывают – чего купила, чего принесла.

Махнула рукой. Я молчу, оглушенная всем этим.
Ужасно! Ничьи дети. Ничьи, значит, можно бить, унижать?! Нет, нельзя, они мои. Пока я тут, с ними, они мои.

– Пойду я. А, нет, главное не сказала. Никогда не трогай домашних, и никогда не делай это при свидетелях. В туалете… и за закрытой дверью. Все.

Уходит. Я закрываю за ней дверь, вхожу в класс, чтобы познакомиться со своими детьми. Они все садятся. Тот мальчик шмыгает и запрокидывает голову. Пришлось отложить знакомство, чтобы оказать первую помощь. Где аптечка, девочки показали.
Умывая своего ученика, спрашиваю:

– Как тебя зовут?
– Ваня, – отвечает беззлобно.
– Очень больно? – нелепый вопрос, но болит у меня – за него…
– Привык, – отмахивается он, – в детдоме тоже бьют.
– Так же? – просто поддерживаю разговор, при этом смачиваю ватный тампон в перекиси и аккуратно вкручиваю в кровящую ноздрю.
– По-разсссному, – шипит, терпит.

Возвращаемся в класс. Сидят, ждут, не бесятся, кто-то рисует, кто-то смотрит в окно. Обыкновенные дети. Ничьи дети.
Вздрагиваю от вопроса:

– А где ваша палка?
– Какая палка?
– Чтоб нас бить, – ответ твердый, не шутят, – у всех учителей есть палка. А ваша где?
– А у меня нет. И не будет. Будем учиться пользоваться человеческой речью. Если мне что-то не понравится, я об этом скажу и объясню, почему. Если вам – то вы.

Так ничьи дети стали моими.
Мы учились общаться. День за днем, вернее даже час за часом. Ваня не понимал такого общения. Бегал по классу, скидывал все со столов, и с моего тоже, черкал на доске и истерично кричал:

– Ну ударьте меня, ударьте. Вам же хочется. Не может быть, чтоб не хотелось!

А мне хотелось прижать его к себе, погладить по вихрастой голове, успокоить. Он не дался, он выбежал в слезах, забился за диван и скулил там до прихода воспитателя. А на следующий день не появился в школе. Сбежал в Москву, как говорили, уехал в ящике под вагоном. Его нашли, вернули. После побега из детского дома перевели в параллельный класс. И мы лишь иногда его видели во время обеда за дальними столами.

Другие дети постепенно менялись. Появилось доверие, какая-то свобода. Первой это заметила психолог, вызвала на разговор, пригрозила увольнением, если не прекращу портить детей. Потом завуч тоже пригласила на ковер. Старшие дети (у них она вела химию) называли ее за глаза КГБ – по инициалам. Очень ей подходило, надо признаться. Главный ее аргумент: «Им в следующем году в пятый класс. И там с ними никто нянчиться не будет. А они уже нормальный язык не понимают, хотят, чтоб с ними по-человечески». Это Анечка учительнице по музыке высказала на уроке, что так нельзя, когда та решила украсить углы своего кабинета учениками, которые помешали ей спать во время занятия. И это не аллегория. Однажды я зашла во время урока музыки к своим детям, чтобы уточнить, все ли присутствуют на уроке. И поняла, почему дети начали сбегать с этих чудесных занятий. Картина маслом: из магнитофона льется какая-то попса, дети сидят на стульях вдоль стены, а учительница с закрытыми глазами – за своим столом, дремлет, отсиживает часы. Потом «пострадал» учитель физкультуры, решивший подогнать скакалкой отстающего в беге Славку, которому совсем недавно сняли гипс после перелома ноги. Тогда остановились все, сказали, что не будут бегать. Физкультурник кричал, что ноги им переломает всем, но дети встали стеной, защищая одноклассника, хотя и знали, что отхлестать могут всех или любого из них. Учителя жаловались, психолог бесновалась, я вставала на сторону детей. Это было непросто.

Победить систему не удалось. Не через неделю, но через четыре месяца меня все же вышибли. В конце декабря заставили подписать по собственному желанию, в противном случае угрожали уволить по тридцать третьей статье за несоответствие занимаемой должности, что сильно затруднило бы поиск нового места работы.

С детьми не дали даже проститься. Просто вычеркнули меня из их жизни. Впрочем, еще пару раз мы встречались с ними… общались через ограду в полтора человеческих роста с острыми пиками по верху. Нам мешали, но мы успевали поговорить.

А через полгода произошло ЧП. За гаражами на территории интерната в учебное время надругались над ученицей седьмого класса. Замять не удалось, были свидетели, и школу-интернат закрыли. Навсегда. Детей распределили: умных – по обычным школам, кто с диагнозами – по коррекционным. Уже не моих и еще ничьих.
Но каждый из них живет в моей памяти. Мои «ничьи дети».

Одинока и кошек не любит

В столовой непривычно шумно. За дальними столами у стены гвалт, будто разорили гнездо с галчатами. Усаживаю своих на места и иду узнать, что случилось.

Оказывается, первоклассники пришли на завтрак одни, без учителя, голодной толпой. Расселись по местам и совсем забыли о тишине.
В столовую входит КГБ. Это у нас, напомню, не контора на Лубянке – это завуч, дети так ее зовут по инициалам. И грозная, как тот самый комитет. Она в темно-синем костюме. Прямая, сухая. Губы брезгливо поджаты. В глазах за стеклами очков плещется вопрос всех времен – кто виноват? А точнее – кого наказать за нарушение порядка? Дети (и не только они) замирают в тревожном предчувствии. Но только не первоклассники. Этим закон пока не писан. Галчата срываются с мест и несутся к тете, которая первого сентября говорила с верхней ступеньки серьезные вещи. Именно ей они и готовы рассказать о том, что их Светлана Игоревна почему-то не пришла. А еще похвастать, что они сами на завтрак спустились. И спросить, будут ли у них сегодня уроки.

И вот малыши окружают завуча со всех сторон. А она и руки повыше поднимает, чтоб их случаем не коснуться. Нет, кого-то по голове погладила и тут же ладонь отдернула. И опять стоит цаплей на болоте в окружении лягушат, разве только ногу не приподняла.

– Замолчите, – наконец не выдерживает завуч, – садитесь и ешьте.
Они ее не слышат, галдят еще громче.

– А где Светлана Игоревна? А у нас музыка будет? Мы уже поели. А когда учительница придет?

– Я сейчас все узнаю, – хваленая стойкость подводит женщину старой закалки, переходит на крик, – отойдите от меня. Постройтесь уже…

Понимаем, что пора спасать КГБ. Подходим, строим детей. Одна учительница, у которой окно – нет урока – уводит первоклашек. Я попадаю КГБ под горячую руку.

– А вы бы сперва за своими следить научились.

Я напрягаюсь, ожидая какой-то гадости. И она прилетает.

– Я к вам сейчас приду, – пауза, губы в тонкую полоску, – посмотреть, как вы не сможете начать урок.

Я соглашаюсь, тактично, спокойно, а сама уже в голове прокручиваю утро, лихорадочно вспоминаю, все ли подготовились к уроку, нет ли чего лишнего на моем столе. Вроде все идеально или близко к идеальному: доска в порядке, в отделении чисто и аккуратно. Конспект урока встает перед глазами. Все хорошо, но почему-то страх впивается тонкими иголочками в основание шеи, пуская жаркие струи по позвоночнику. Ладони становятся неприятно мокрыми.
Дети строятся сами. Мы поднимаемся к себе. КГБ уже стоит у двери с видом – и сколько вас еще ждать? Прижимает к груди пару амбарных книг для записей.

Открываю дверь, впускаю завуча, потом детей.
Звенит общий звонок. Встают у парт.

– Ребята, сегодня на вас пришли посмотреть. Один раз, сейчас, разрешаю обернуться и поздороваться.

Оборачиваются с наклоном головы. Чинно. Благородно. Красиво.
Первый урок – литература. Ну уж нет, уважаемая, начало этого урока у меня давно разыграно по нотам. Дыхательная гимнастика, упражнения с задуванием воображаемых свечей, работа с цитатами о чтении и литературе. Дети послушны, гибки, податливы, как пластилин.

Переходим к проверке домашнего задания. Сзади шевеление, резко, со скрежетом, отодвинут стул. КГБ нас покидает. Не заботясь о тишине, громко хлопая напоследок дверью. Урок продолжается, напряжение понемногу отпускает.
На перемене сажусь за стол. Сдавливает голову. Начинаю тереть виски.
Ко мне подходит Маша и протягивает рисунок. На нем цветы, бабочки, лето, кошки.

– Полина Викторовна, вы не переживайте. Ее просто дети не любят. Вот она и злится.

Мысленно добавляю, что не только дети, но с улыбкой принимаю рисунок. Удивляюсь детской логике – не любят, поэтому и злится, а не злая, поэтому и не любят.
Подходят еще девочки и мальчики. Аня с кивком головы подтверждает:

– Точно. И она их тоже. Видели, как ее трясло там, в столовой.
– А как дверью грохнула, – вроде Пашкин голос.

Пресекаю.

– Думаю, не стоит осуждать и судачить.

Недавно это слово – «судачить» – прочитали и познакомились со значением. Дети мне часто приносили разные непонятные слова, и мы их вместе разбирали. Маша смутилась. А Оля добавила:

– Мы не сплетничаем. Нам просто ее жалко.

Из группы мальчиков донеслось негромкое:

– Димка из восьмого говорил, что она одинокая и кошек не любит, поэтому и злобствует.
– Одинокая, поэтому и жалко, – повторяет Маша, которая как раз очень любит кошек. И хочет в семью, чтобы там были кошки. В детском доме любить кошек сложно. Их там просто нет.

– Жалость не лучшее отношение, – решаю прервать эти обсуждения реального человека, – давайте заменим это слово на сочувствие.
Оля подхватывает сразу:

– Мы ей сочувствуем.

Аня кривится, но соглашается. Мальчишки уже обсуждают что-то свое.
Думаю, вот дети ей сочувствуют, готовы любить ее такой, какая она есть. А она сможет им посочувствовать?
И я по-прежнему не знаю, что ответить на этот вопрос…

Умненькие и тупенькие

У Ани освобождение от физкультуры. Она остается со мной в классе. Вижу, что ей не терпится что-то мне рассказать. Предлагаю перейти в чайную, небольшую уютную комнатку рядом с классом, заварить по чашечке. Для задушевных разговоров это самое прекрасное место.
Встрепенулась, метнулась к парте, достает из сумки папку из тонкого картона с завязанными бантиком светлыми тесемками. Прижимает к груди. Верно, там что-то очень ценное.

В чайной развязывает папку, открывает. Внутри что-то яркое, разноцветное – грамоты, дипломы, наградные листы с дошкольного возраста, собраны и бережно хранятся.
Забирается коленками на лавку рядом со мной и начинает вынимать по одной:

– Это мне в садике дали, я стихи читала в театре.

Принимаю, смотрю на убористый почерк, оттиск печати, подпись.

– А это за участие в конкурсе рисунков. За победу в викторине. За танец, – раскладывает на длинном столе передо мной важные для нее листы.

Обычно мамы все это собирают, берегут, показывают родственникам или знакомым. А Аня ничья. Она с раннего возраста в детском доме. Мать ее на бабушку бросила, в другой город укатила, куда – не сказала, а бабка сдала государству, на хранение. И не сирота, и не под опекой, и удочерить чужим людям нельзя.

– А это моя любимая за первое место по плаванию, медаль забрали, а грамоту разрешили оставить.

Я поддерживаю.

– Как здорово, Аня, ты и рисуешь, и танцуешь, и стихи читаешь, и плаваешь. Молодец.
– Я просто хочу, чтоб меня умненькой считали.
– Умной? – машинально переспрашиваю я.
– Нет, – отрицательно мотает головой, – умненькой. Умных не любят. А особо умных превращают в тупеньких.

Осторожно уточняю:

– Как это превращают?
– Обыкновенно, – пожимает плечами, мол как такое можно не знать или не понимать, – под мост отправляют. А умненьких не трогают. Они на виду всегда. Тихие и полезные.
Чувствую, волосы начинают шевелиться. Под мостом у нас психиатрическая больница.

– А тупеньких… куда… отправляют? – ловлю себя на мысли, что почти заикаюсь.
– А тупеньких, – Аня вдруг оборачивается на дверь, потом придвигается ко мне вплотную, – вы только никому. Я не хочу в психушку.
– Никому, – так же вполголоса отвечаю я, но девочке этого мало.
– Пообещайте, что нигде не станете рассказывать. Разбираться не будут, могут всех…

Сглатывает и снова оглядывается.

– Обещаю, – очень серьезно заверяю я, понимая, что Аня права: если что, то детям не поверят, назовут выдумщиками или как похуже и отправят под мост.

Не могу я так своих детей подставить. Буду молчать. А самой уже страшно и под языком кисло.

– Их в баню возят. Тупеньких. Которые не могут или не хотят учиться и в конкурсах не участвуют.

Картинки из фильмов ужасов начинают оживать перед моими глазами, но Аня их разрушает продолжением фразы.

– К мужикам возят. Они их трогают везде. У нас Катя тупенькая есть. Ей тринадцать скоро будет. Она после таких поездок совсем ненормальная делается. Голая по спальне бегает, хохочет, рассказывает, за какие места ее трогали. Другие ей говорят – молчи, а ей все равно. Ей колечко от брелока подарили, она радуется. А няня-мама нас из спальни уводит и все приговаривает – детоньки-рыбоньки мои, будьте умненькими, чтоб миновала вас участь такая.

Я молчу, не в силах выдавить хоть слово.

– Мне до двенадцати совсем немного осталось. Я не хочу так, лучше умненькой пусть считают. И на виду. И искать если что…

Аня осекается и начинает собирать грамоты в папку.

– Ты умненькая, Анечка, – говорю, а голос хрипит, – с тобой не будет такого.

В грудине ломит. Хочется кричать, а нельзя, надо улыбаться. Сейчас следующий урок начнется. И буду я смотреть на своих мальчиков и девочек и шептать мысленно: «Ребята, солнышки мои, пусть минует вас участь такая…»

Яйцо

Октябрьским утром меня встречает гудящий класс. Все ребята возбуждены, нетерпеливы. Им важно рассказать мне что-то очень важное, удивительное, даже возмутительное, и рассказать немедленно, сейчас. В гуле я не могу разобрать ничего, кроме слов: яйцо, магазин, Славка, воспитатель… Мысленно пытаюсь предположить. Яйцо могли давать на полдник. Воспитатель, назовем ее условно Елена Романовна, вполне могла уйти в магазин, оставив их одних. Что-то случилось со Славой – сидит поодаль, виновато-печальный, стриженую почти под ноль голову втягивает все глубже в угловатые плечи. Картинка получается разрозненной, пазл не складывается.

Вроде бы надо проводить плановую зарядку, но я понимаю, что может нагрянуть проверка в лице КГБ. Лучше поговорить с ребятами. Делаю выбор в пользу разговора. Запираю дверь. Зову всех ребят в чайную и прошу высказаться кого-нибудь одного. Все стихают. Встает Аня, мой славный лидер, не назначенная староста класса.

– Елена Романовна вчера учила нас воровать, – взгляд серьезный, даже хмурый.

Я озадачена. К такому повороту события оказалась не готова. Сглатываю кислинку и осторожно останавливаю Аню.

– Это серьезное обвинение. Давайте все по порядку.

Девочка готова и по порядку.

– Вчера Елена Романовна повела нас в магазин.

Глубокая пауза. Я мысленно загибаю один палец – первое нарушение. За ограду вывести детей можно только с письменного разрешения директора. Это мне еще в первый день объяснили. Та еще бумажная волокита – подать заявление, приложить список учащихся, дождаться подписи администратора, поставить свою на приказе по учреждению.

– Ей нужно было купить сыр домой. Она сначала хотела оставить нас во дворе, а потом с собой взяла, – живенько дополняет картину Оля, которая все всегда знает.

– Могла бы и оставить, – ворчит Аня, – если спросит кто, где Елена Романовна, мы же знаем, что отвечать – в туалет пошла. Давно? Вот только что, – рассказчица делает губки бантиком, наивно хлопает глазками, изображает ангелочка.

Маша фыркает.

– И ничего смешного, – театрально хмурит брови Аня, – может она съела что-нибудь несвежее и ее пронесло.

Серьезность Ане сохранить не удается, она смеется, с ней смеются и остальные.

А я все так же мысленно со вздохом загибаю второй палец. Этих детей учить врать не нужно, они сами кого хочешь научат. Но учить говорить правду тоже опасно. Пусть сделают выбор сами.

– Давайте про магазин, – возвращаю я разговор в нужное русло, пока не утекли мои рыбки по благодатной туалетной теме, которая всегда вызывает необыкновенное оживление.
– Мы в тот магазин пошли, который на углу Гайдара, – поясняет Оля и замолкает. Рассказывать должна Аня.
– На нас в магазине сразу посмотрели косо.
– Еще бы, такая орава, – влезает с комментарием Пашка.
– Если бы еще кто-то не кричал и не толкался у витрины, – возмущается Маша, бросая в Пашкину сторону выразительный взгляд.
– А чего я. Мы там все.
– И пальцем тыкали в стекло. И ржали, как дураки, – это все Маша, ей бы только кого-нибудь повоспитывать.
– Так мы же не покупать пришли, а поглазеть. Как в музее.

Представляю, что было бы в музее. Загибаю еще палец, мысленно ставлю галку – провести занятие по этикету. Никогда не понимала, почему план воспитательной работы в классе составляется летом, когда детей нет. Все равно потом жизнь постоянно вносит коррективы.

– Так что случилось в магазине? – начинаю поторапливать. Воспитание воспитанием, а основная моя должностная обязанность – обучение.
– А в магазине Славка под шумок яйцо с витрины стащил, – выдает одной фразой Аня.

У Славы уши наливаются краснотой. Он пытается спрятаться за широкой Ромкиной спиной. Тот говорить не любит, сидит молча. Как говорят девочки, или повторяют чьи-то слова, Ромка не отсвечивает, но тень отбрасывает большую, в классе он самый крупный мальчик.
– Если бы просто стащил, если бы никто не заметил… – Оля осекается, понимая, что ляпнула что-то не то. Я почему-то вспоминаю Древнюю Спарту: мальчишек заставляли воровать, а кто попадался, тех сурово наказывали. Воспитывали хитрость и ловкость… Нашим тоже пригодится?..

Аня закончила быстро:

– Елена Романовна видела. Она сказала Славке: «спрячь быстро и уходим отсюда». И всех нас из магазина вытолкала. И мы обратно почти бегом побежали.

Шестнадцать пар глаз смотрят в мою сторону. Ждут моей реакции. А я растеряна. Пытаюсь, как всегда, поставить себя на место Елены Романовны. Не получается, страшно. Вот я иду с ребятами в магазин, один из них совершает воровство, в магазине мы не одни, на нас смотрят глаза тех, кто заранее мою ораву, как выразился Пашка, считает преступными элементами. Время утекает неумолимо. Надо ответить. Не знаешь, что отвечать, – спрашивай сам.

– Вы считаете, что Елена Романовна поступила неправильно. А как бы вы на ее месте поступили? – возвращаю моим шестнадцати их же вопрос.
– Но ведь это же значит, что она воровать разрешила, – неуверенно говорит Маша.

Ставить себя на место другого – это ответственность. И для меня, и для них. Брать на себя ее ребята не спешат.
Аня решается первой.

– Я бы сказала – положить на место. И извиниться.
– Ага, а потом в школу продавщица бы пришла и сказала директору, что в ее магазине детдомовские воруют продукты, – Пашкин голос звучит приглушенно.
– Нам вообще в магазин нельзя, – добавляет Оля.
– Воспиталку уволят за такое, – кто говорит, не вижу, только догадываюсь, что Максим, по излюбленному слову – воспиталка. Они у него все – воспиталки, и в детском доме, и тут, и ни одна не мама.
– Точно уволят. По головке за такое не погладят.

Остальные молчат. Думают.

– И все равно положить. Не заплатили же, – стоит на своем Аня. Ее сдвинуть с какой-то точки зрения не так просто, потому и лидер.
Предложение положить на место и меня в какой-то степени устраивает. Если извиниться, то это огласка, ЧП, проработка, воспитателя уволят, это ребята верно сказали. Что лучше – подставить себя перед ребятами или подставить себя, ребят, интернат, детский дом? Из-за несчастного какого-то одного яйца…

– Я бы настояла на том, чтобы положить на место, – озвучиваю свою точку зрения сдержанно, без оценок, сейчас мне кажется, что это правильно. Но я не уверена. Поэтому начинаю убеждать и себя тоже, – продавец несет ответственность за свой товар. У нее недостача будет.
– Ее накажут? – ахает Алина.
– Она вложит свои деньги, скорее всего, – отвечаю.
– Вы бы вообще в магазин не повели.
– Как знать. Никто от ошибок не застрахован, – вот это уже расслабленно и искренне получается. – А где само яйцо?
Все оборачиваются на Славку. Он давит из себя слова:
– Нет яйца. Когда бежали, оно в кармане треснуло…
Звенит звонок. Все поднимаются, переходят в класс. Начинается урок.
На перемене подхожу к Славе.

– Пойдем, куртку мне покажешь.

Идем в гардероб. Слава протягивает мне свою темную куртейку, на кармане с внешней стороны большое бесформенное мокрое пятно. Скорлупы в кармане нет, но все остальное размазалось по стенкам, впиталось.
Надо застирать.
Идем вместе к раковинам. Выворачиваю карман, развинчиваю кран до упора. Теплая вода несмело журчит, словно потревоженная раньше времени. Не зима на улице.

– Слав, зачем тебе нужно было то яйцо? Ты не наедаешься в столовой?
Пожимает плечами, съеживается, будто ударить его хотят.
– Наедаюсь. Я сам не понял, как это получилось. Рука потянулась… Но я бы положил. Честно. Вы мне верите?! – глаза вскинул, губы дрожат.
– Верю…

Вода течет тонкой струйкой, вымывая белково-желтковую муть из тонкой ткани подкладки.

– Слав, мыло подай, пожалуйста.

С соседней раковины берет тусклый обмылок. Смотрит, как его куртка становится чище.
Вода будто вымывает из него чувство неловкости и вины. Но сколько еще в его жизни будет таких яиц. И почти в каждой из этих маленьких, никому не нужных жизней…. Об этом думать не хочется, но оно само думается.
Вспоминаю слова коллеги: «Сейчас они дети, на попечении государства, а потом куда? Вытолкнет их система в бурлящую жизнь. Даже если вернутся они в свои края, кому они там нужны? Матерям-алкоголичкам? Отцам после отсидки? Родственникам, у которых свои семьи и свои виды на кусок жилплощади? Вот то-то и оно, что никому. Кто профессию какую получит – и то хлеб. Но таких единицы…»

Ничьи дети. Ненужные люди. Горько и больно. И хуже всего, что мы, педагоги, изменить этого не можем. Или… можем научить воровать яйца? Научить, что мир страшно несправедлив к ним, что хороших решений просто нет?

Стоит, смотрит, в глаза заглядывает – верю ему или нет? А что мне остается, только верить. Да вот под тонкой струйкой теплой воды замывать куртки… или отогревать детские души. Здесь и сейчас – все, что могу.

Мама жизнь подарила

Сегодня на физкультуре ребята защитили Славу. Дружно отказались бежать по периметру зала из-под палки. У учителя физкультуры своя палка – скакалка, чтобы подгонять отстающих. А Славе в конце августа гипс с ноги сняли, освобождение только закончилось, он быстро бегать пока не может и боится.
Сидим после уроков в чайной, разговариваем.
– Слава у нас недавно. Он местный. Хотели его в другой город, а мама Юля не дала. Он слабенький тогда был, худенький, как котенок. А когда побрили, у него вши были, еще меньше стал.
Это Маша рассказывает, остальные внимательно слушают.
У нас правило – хочешь высказаться, подними руку, не перебивай другого.
Олина ладошка свечкой устремляется вверх.

– Говори, Оля.
– Мама Юля рассказывала. Пришли Славку забирать, а его нет нигде. Мама его спрятала. Она пьяная была. Моя мама тоже пьет, потому что жизнь такая, – вздыхает, думает о чем-то своем.

Маша продолжает:

– Потом нашли. Она его знаете где спрятала, – делает большие «страшные» глаза, – в диване. А сначала в пленку завернула. Непрозрачную, – вспоминает, на лбу горизонтальные морщины прорезаются, – под ней еще огурцы выращивают.
– Тепличную? – помогаю я, заодно уточняя.
– Да, тепличную, – подхватывает Маша подсказку, – замотала много-много раз. Но его все равно увидели. И хорошо. Потому что он уже не дышал.
Чувствую, что мне самой, как клаустрофобу со стажем, не хватает воздуха. А вот воображения вполне хватает, чтобы представить восьмилетнего мальчика, наглухо упакованного в полиэтилен и засунутого в темноту коробки дивана.

Аня перебивает:

– Дышал, просто плохо, слабо. Иначе не выжил бы.
Ане девочки все прощают. А я на нее с укором гляжу, руку как бы за нее поднимаю.
– Извините, – ладонь вскинула, она у Ани твердая, прямая, все пальцы аккуратно друг к дружке подогнаны, прижаты. – Только ведь правда не выжил бы. Разве нет?
– Скорее всего, – соглашаюсь, с трудом выбираясь из представленного кошмара, – хорошо, что нашли и спасли.
– Его сразу в больницу увезли. А потом уже к нам. Это все мама Юля рассказывала. А сам Славка об этом не говорит.

Все замолкают. Слышно, как шумно прихлебывает Оля из своей чашки, как поскрипывает стулом Аня, как старательно размешивает сахар Алина.
Каждый думает о своем. Я – тоже. Даже не замечаю, что пью пустой чай, хотя на столе есть и сахар, и конфеты. Просто потягиваю его медленно через край, не ощущая вкуса.
Оля тихо сообщает:

– К Славке вчера мама приходила. Я видела. Она к ограде подошла, руку между прутьями протянула. А Славка схватил руку ее, гладит. Она, наверное, снова пьяная была. В старой грязной куртке пришла и в платке черном.

Почему в черном? Кто-то у них еще умер? – мысли рождаются сами, одна мрачнее другой.

– На голове?
– Нет, – вступает Маша, – на руке. Вот так, – показывает, как через плечо платок перекинут, рука подвязана.

Значит, тоже Славину маму вчера видела.
Смотрю на лица своих девочек: кто-то завидует, кто-то сочувствует, кто-то переживает. Их мамы далеко, отношение к ним неоднозначное. Сейчас они мамами воспитателей называют и няню ночную. Хорошо, что меня так не зовут. Я бы не смогла в детском доме работать. Их и так хочется всех домой забрать, а уж когда мамой называют… В тишине еле слышно подрагивает тонкий голосок. Алина что-то мурлычет себе под нос. Прислушиваюсь: «Ма-а-ма жизнь подари-ила, мир подари-ила мне и тебе…» Пробирает ознобом. У Славы вон – чуть не отобрала. Подарила…
Аня напряженно выдает:
– Зря она пришла. Славка только привыкать начал.
Девочки если и согласились, то молча. Я только кивнула. Мое время закончилось, с минуты на минуту должна прийти Елена Романовна, принять смену, принять детей, принять ответственность.
Но мой маленький провидец Аня была права.
Я вспомню ее слова через неделю.


Весть о ЧП застала меня дома. Позвонили из интерната, велели приехать, процедили недовольно сквозь зубы:

– Это все ваше попустительство. Из интерната сбегать начали, милиция их приводит, что дальше?

Что дальше, мне неинтересно. Важно, что сейчас. Только сына домой из детского сада забрала, и снова убегать.

– А Елена Романовна? – вспоминаю я воспитателя.
– Плохо ей стало с сердцем, скорую вызывали.
– Я сейчас приеду.

Да, выбора нет, придется сыну сегодня с бабушкой вечерять. Обнимаю, целую и уезжаю. Оставляю своего и еду к своим.
Детей увидеть мне не удается. У крыльца уже ждет социальный педагог, идем во второе отделение милиции. По дороге меня вводят в курс дела.

– Вместо того, чтобы заниматься борьбой, которая, между прочим, для них бесплатно организована, а они не ценят, попрошайничали около ночного клуба в центре города, – в голосе коллеги растерянность и досада, неловко прикрытые штампами. – Там их стражи порядка и взяли. Они сознались, что из интерната. Куда ж им деваться-то.

Соглашаюсь, деваться некуда. Молча перевариваю информацию.

– Привезли, оказалось, одного не хватает. Все в классе, а его нет.
Отсутствующий – это Слава. Социальный педагог его все по фамилии, а у меня сразу екнуло в груди. Если домой сбегает, то могут перевести в другой детский дом, подальше от родного города, от матери, лишенной родительских прав, и от нас всех – с кем живет, с кем учится.
Ох, Славка-Славка, что же ты делаешь?!.

В отделении на втором этаже пусто и гулко, как в школе во время каникул. Длинный коридор и много кабинетных дверей. Ищем дверь с нужным номером. По пути заглядываю в приоткрытые кабинеты, любопытно же, что там. Ничего интересного: пара-тройка учительских столов, заваленных канцелярскими папками, между развалами стаканы с карандашами и с чаем. В беспорядке стоят стулья. В углу скособоченный сейф цвета помоечной крысы. Окна не занавешены, на подоконнике в горшке чахлый кустик какого-то комнатного растения. Выглядит так, будто в его землю сливают остатки кофе и тушат в ней же окурки.

Нужный нам кабинет внешне ничем не отличается. Но в нем есть жизнь, начиная с раскидистого папоротникообразного, он свесил с сейфа почти до пола зеленые нити с метелочками на концах, и заканчивая озадаченным типом за одним из столов, он что-то выводит ручкой на примятом листе. Жизнь не очень энергичная, ключом не бьет, едва теплится, – как и в нас надежда на быстрое решение всех проблем. Домой хочется и социальному педагогу, и мне.
Мелькнув проплешиной на макушке, участковый поднимает на нас сосредоточенный взгляд:

– Сейчас допишу акт, соберемся и пойдем. Ждите в коридоре.
Выходим в коридор – ждать. Время тянется, а воображение подкидывает новые кошмарные картинки: от Славы, завернутого в тепличную пленку, до Славы избитого, истекающего кровью в какой-нибудь подворотне.

Ждем. Стоя. В коридоре нет ни одного стула. Сначала ждем инспектора по делам несовершеннолетних, потом самого участкового, потом тетку из органов опеки. А в моем больном воображении Слава уже лежит где-то при смерти, а мой сын непрестанно дергает бабушку за подол халата со словами: «Где мама?»

Тетка из опеки не приедет, ждать больше нет смысла. Вчетвером идем по адресу.
Машина тут даже не нужна. Весь городок по диагонали можно при желании пройти за час. А от площади до нужной улицы уходит минут пятнадцать.
Район старого города. Двухэтажные постройки тридцатых годов разваливаются, но не сдаются, смотрят сурово, чужих не жалуют.
Нужный нам дом угловой, подмигивает вывеской «Книги» под ветхим балконом – часть лампочек в ней перегорела. Круглая арка, запах испражнений и гниющего в сырости тряпья.
Участковый шагает широко, уверенно, с мрачной решимостью на лице. Этакий «мороз-воевода дозором», в куцей форменной курточке, с потертой коричневой папкой под мышкой, щуплый, по-мальчишески угловатый. Женщины за ним – мелкими шажками, прижимая к себе сумки, оглядываясь по сторонам.
Подъезд нам нужен крайний. Убитые временем каменные ступени ведут к некогда добротной дубовой двери на тесных скрипучих пружинах. Из-под ног шарахается в темноту кустов местная живность. Обросшие после весенней стрижки кусты молча проглатывают добычу.
Этаж первый, лампочки не предусмотрены. К счастью, замки в дверях – тоже. Место звонка топорщится изолированными проводами. После пары громовых ударов кулаком участковый толкает синюю крашеную дверь и входит в квартиру.

– Хозяева, есть кто дома? – зычно спрашивает в темноту и шарит по стене в поисках выключателя.

Я держусь сзади, оглядываюсь, натягиваю рукава пальто на продрогшие кисти. Пытаюсь поверх могучего плеча инспекторши рассмотреть обстановку, найти Славку или его мать.
Откуда-то справа слышится недовольное бурчание, так вода в трубах по осени ворчит, когда трубы проверяют перед отопительным сезоном, к радости жителей. А вот участковый что-то не возрадовался. В прихожей вспыхнула лампочка под потолком, без абажура, без плафона – лампочка в черном цоколе на грязном проводе, обвившем здоровый крюк. Из дальнего дверного проема метнулась вглубь комнаты тень. Из ближнего снова донеслись булькающие звуки.
И вот оттуда в коридор выбралась женщина. Пьяная в стельку. Рыгнула, ощерилась. Рука согнута, в гипсе, в черном платке.

– Больной женщине покоя не дают, ходят, будят…

Вспоминаю слова девочек про платок. Ошибки быть не может. Это она – Славина мама. Это ее он по руке гладил, о ней говорил с такой тоскливой нежностью, на какую способен десятилетний мальчишка. Вот эта худая грязная морщинистая женщина в лохмотьях – его мама. А в дальней комнате Слава прячется, это его тень была. Он уже понимает, что заберут, поэтому, когда мы заходим, просто сидит на старом диване и ждет, опустив стриженую голову. И плачет. Шмыгает носом.

В этот момент я понимаю, что долго не смогу забыть эту картину. Пустую комнату с одним продавленным, прожженным диваном, на котором детдомовский мальчишка сидит, плачет, а в кухне гремят, задетые ногой хозяйки и раскатившиеся по полу бутылки, слышен мат, окрики участкового. Я потом заглядывала в кухню: закрытое фанерой разбитое окно, стол с помойки, грязь, стеклотара, окурки, заскорузлые тряпки, несколько торчащих из пола труб – газовая и водопроводная, но без раковины, без плиты.

Обратно едем на машине, на уазике. До детского дома. Социальный педагог и инспекторша пытаются что-то объяснять Славе. Я молчу, только несмело обнимаю своего ученика. Он сейчас глух к ласке, но мне все равно.
Скоро его заберут. Что ждет его за железными воротами, мне страшно представить. А завтра педсовет. А дома сын. Чувствую, что смертельно устала.
Утром в классе мальчики стараются в глаза мне не смотреть. Подвели. Попались. Девочки тоже молчаливы. Провела два урока, потом дети – на музыку, а я с проштрафившимися – в кабинет директора на педсовет.

– В партизан играете? Доиграетесь!

Педсовет привычно жесткий, грубый, давит на меня не меньше, чем на детей. Кидаю ободряющие взгляды на своих – нам бы день простоять.

– Вы что думаете, в бирюльки мы тут с вами играем?

Думаю – все играют, одни в партизан, другие в бирюльки. Отчего бы не поговорить с этими мальчишками по душам, не попытаться понять, почему они так поступили. Но нет, даже психолог сыплет непонятными фразами, угрозами, нервная. Ей бы самой к психологу. Или лучше – к психиатру.

Я молчу. Спишут на молодость.

Но я просто не хочу присоединяться к этому допросу. Я обязательно поговорю с моими детьми. Не сейчас. Не так. Не здесь. В чайной, или в холле на диване, или в классе за закрытыми дверями. Чтобы никто не зашел, чтобы никто не услышал. И у стен есть уши. Вот пусть стены и слушают. Они скорее поймут, чем люди.
В чайной разговор долго не клеится. Все молча пьют чай, глядя в свою чашку или чашку соседа, в осенней тишине осторожно похрустывают фантиками карамелек.

– Мы не для себя деньги, – нарушил тишину Пашка.

Народ заерзал.

– У Славки мама руку сломала, – дополнил Димка, которого все звали Митьком.

Я молчу, про руку уже знаю. Сама, не скрывая своей заинтересованности, даю им высказаться.

– Как она с переломом-то? Где ей продукты брать?
– Мы для нее… чтоб Славка поесть ей купил…

Разговор становится все оживленнее. Подключаются и девочки. Вслух не говорят, чего нас с собой не позвали, но гневно зыркают в сторону мальчишек.

– Там самое людное место. Много кто ходит, хорошо подают.
– Это у «Дарни», у клуба ночного. Там и днем народу много. Ночью больше, но ночью могут и по шее дать. А днем трезвые.
По спине мурашки – откуда про ночь-то знают? Бегают что ли из детдома? Или кто из старших рассказывает…

– А я «дядь-теть, подайте копеечку, мамка руку сломала, а кушать хочется», – у Лешки натурально выходит, как у Мамочки из «Республики ШКИД».

Звучат уже и смешки. Я не дергаю. Мне очень важно, чтоб они все сейчас высказались, выпустили напряжение.

– Ага. У всех пятерых сломала, и всем кушать.
– И давали. Много давали.
– И все Славиной маме? – я пытаюсь подстроиться под их настроение. – Неужели себе ничего не оставили?
– Все, – серьезно, весомо так заявил Рома, – для мамы. Славиной. У нас же тоже есть…
– Есть, – подхватывают даже девочки.
Но продолжает Пашка.
– Есть. И могут тоже руку сломать.
– Или ногу…
– И им тоже кто-нибудь поможет.
– Принесет.
– Накормит…

Поднимается галдеж. Его прерывает звонок. Дети идут в класс. А я застываю на пороге чайной, пронзенная мыслью: «А ведь это они не Славину маму кормили. Нет. Они – каждый свою…»


Подписывайтесь на канал Предание.ру в Telegram, чтобы не пропускать интересные новости и статьи!