Она и дома – не дома. Она и в поле – в гостях. И работает не для себя, и молится невпопад.
Она всегда не такая и чужая здесь, в своей деревне. Кто в чужой стороне живет, хоть и в деревне со своими, а и для своих чужд – тот чужой вдвойне.
А почему чужой? Бог весть. Может, по некрасивости лица или нестройности фигуры?
Еще девочкой была, а уже слышала вослед: «Безобразная».
Безобразная – значит, образа нет, значит, чуждая…
«Молись Богу, и по неотступности, может, устроит жизнь твою», – сказала мать, а только не было и в ней уверенности, что устроит. Молись, говорит, а как молиться? Так ли, как красивые сестры, радостно и быстро? Так ли, как грамотные братья и взрослые, по книгам и по Псалтыри?
По книгам не выйдет, неграмотная.
«А как сможешь – молись, и по неотступности…»
И много лет, и девочкой, и девушкой, дальше всегда молилась, своими словами, как могла, и утром, и днем, и вечером.
«Господи! По неотступности моей, устрой жизнь мою».
И сама не знала как, и возможно ли, устроить жизнь девушки, которая, глядя на себя в отражение воды в тазу, плачет: «Ах, какая безобразная».
Вокруг такие же девушки, такие же болгарки, родились здесь, в чужой стороне, а все, как есть, красивые. Или милые. И все надежду имеют. Так, с надеждой-то, и жить чуть полегче. Вот выйду, мол, замуж, обвенчаюсь, и муж будет веселый и ласковый.
А у нее что, надежды-то кроме, как на неотступность свою?
На что ей надеяться, безобразной?
«На Бога надейся. С кем тебе разговаривать и дружить? А вот с Ним и дружи. Кто утешит? А утешит – Богородица».
И утром на винограднике только с Ним и вечером, когда пол во всех комнатах чистишь-убираешь, тоже с Ним.
«Устрой жизнь мою, Господи. Помилуй».
А ночью Богородице:
«Утешь, родная».
А все равно чуждая. Сестры на мать похожи. Все кареокие красавицы, носики маленькие, брови изогнутые-тонкие. И губы, точно хороший мастер вырезал и малиной выкрасил.
И только ты на отца смахиваешь, как две капли: нос длинный неровный, ко лбу прирос, глаза черные да маленькие, и губы – две бледные нитки, как прорезь для рта. У него-то, у отца, лицо свирепое, это для мужского звания хорошо. А девушке зачем? И невзлюбил отец только ее. Не вышла, не уродилась, с рук не сбудешь. Да и работница так себе. Задумчивая. Молится все.
Ну и поколотит, бывало, безобразную. Как что у самого туго идет, так и поколотит. Своя дочь, не чужая.
Человек-то он был хороший. Однажды, маленькой еще была, пообещал подарок ей, свистульку вырезать. Вырезал он их очень хорошо. И красивые, и свистели трелями. И она ждала. Уж что-что, а ждать и терпеть она здорово умела. И день все не вырезал, и другой, а потом вдруг пальцем поманил. Иди, говорит, тебе подарочек в кухне на столе лежит. А она все не шла.
«Что же ты? – спрашивает, – чего ждешь?»
А она только к двери подошла и медлит.
«Ну, – спрашивает отец, – что?»
«Сейчас, еще маленько. Еще чуть-чуть здесь, при дверях постою…»
Неотступно просить и ждать – это значит просить и ждать очень долго? У всех жизнь трудная, и за них просить? Все огородничают, овец пасут, виноград выращивают. Тяжело живут, в изгнании, а лучше, чем под турком.
Бог даст, и часовню построят, а потом и храм.
Только вот тебе-то как Бог устроит жизнь твою и сколько просить Его неотступно?
***
Ее односельчане жили, трудились, женились, растили детей, тяжело работали, отдыхали, молились и, наконец, становились стариками, если доживали. Старели быстро. Тяжкая работа, бедность, неустроенность быта и болезни.
Да и нужно ли доживать до старости-то?
Немощный старик, лежит на подстилке, мякиш хлебный сосет да смотрит, как его же дети смерти родителя дожидаются. Обуза. Лишний рот. А в канаву не выбросишь и под лавку не задвинешь. «Как молодые, так любить будем, а как старые, так помирать будем»…
***
Но некрасивую девушку Константину никто в деревне так и не увидел старой, потому что она исчезла.
Исчезла. Пропала. Растворилась в густом августовском пекле, так и не доделав свою работу. Не домешав тесто.
Все, что знали о ней родители и близкие, что знали о ней соседи, – пропала. Может, в горы ушла и в расщелину какую упала? Может, похитили злые люди да увезли? Никто не знает.
Исчезла безобразная среди дня. Как воротились, так и не нашли. Хоть и всей деревней искали. Больше всех отец горевал. Похожае на него была все-таки. А как уж прошел положенный срок и согласились, что преставилась Константина, так и помолились за упокой.
Что же случилось с ней в тот день?
Она мешала тесто и молилась как всегда: «Господи, устрой жизнь мою, помилуй!»
И вдруг счастье разлилось внутри, счастье яркое и теплое неземным теплом было повсюду, и внутри и снаружи, и особенно на щеках и губах, радость такая, какой в жизни не могло быть. Радость, от которой слезы брызнули из глаз и покатились по щекам. И выдержать долго его было нельзя, невозможно, но так хотелось, чтобы это продолжалось и продолжалось.
Казалось, Небо приоткрылось ей. Нет, ничего не изменилось вокруг: и корыто с тестом, и стол весь в потемневших трещинах, и вытоптанная овцами земля во дворе, и горы вдали. Все было как всегда. Но она чувствовала: Небо приоткрылось ей.
И тихий голос назвал ее имя:
– Константина. – И повторил: – Константина.
Голос был в ней и одновременно вне ее. Он просто произнес ее имя, а вместе с тем и позвал, и направил, и призвал к покаянию…
– Константина.
И она уже знала, что молитва ее, та, которой она молилась всегда, та, которую произносила про себя и вслух, была услышана.
Она сполоснула руки и вытерла их тряпицей. И, как есть, не собираясь, ушла. Навсегда исчезнув из деревни Кишлав.
***
Она шла и молилась. Только теперь она благодарила и просила направить, и опять благодарила. И хотя небо, недавно отверстое, как будто прикрылось, чувство радости было здесь, с ней, и ощущалось также, теплыми слезами на щеках.
Она шла и удивлялась сама себе. Виделось, что уже тогда, когда Бог позвал ее, она знала то место, куда должна прийти. Это очень хорошее место. Пещера высоко в горах. Туда лежит ее дорога. И не надо торопиться.
Так идешь ни медленно, ни быстро, шаг в шаг с молитвой, просишь Господа о милости. А когда устаешь и ложишься спать у камня или под кустом, то, засыпая, просишь Богородицу об утешении. И спишь.
А если хочешь есть, то просишь о хлебе, той самой хлебной молитвой, которая никогда не даст умереть с голоду. И в деревнях по пути всегда находилось немного пищи.
«Хлеб на людях придет», – верила она.
И люди давали хлеб.
Может быть, недели через две неспешного пути она пришла туда, где должна была устроится ее жизнь. Высоко в горах она нашла себе пещеру, внутри которой, в самой глубине, было маленькое озеро с чистой холодной водой.
И хлеб «приходил на людях». Там, далеко внизу, под горой, была деревня. Константине приносили еду иногда.
Вот так Господь и устроил жизнь ее.
***
И, хотя пещера была высоко, к небу близко, она больше не слышала того голоса, что звал ее. Небо не открывалось, но помощь приходила тогда, когда уже не было сил бороться с голодом и зимними ветрами и стужей.
И если люди, там, внизу, в деревне, по временам и вовсе забывали о ней, то она молилась за них: за каждого, кто когда-то оказывал ей милость и приносил еду и что-то из одежды, за каждого, кто жил в тех домах, которые видны были, как на ладони. За тех, кто встречался на ее пути в пещеру. И за тех, кто остался в ее селе, за тех, кого могла вспомнить. И дни сменяли ночи, а за стужей и снегом приходило солнце и весеннее цветение, а за ними – летний зной и осенние дожди…
И люди из деревни приходили тоже. Редко, но приходили. Кто из милости, вспомнив про молитвенницу там, наверху, кто из любопытства: не страшно, мол, в пещере одной?
И, хоть говорить ей совсем не хотелось, но коли уж настаивали, то по неотступности их отвечала: «Я не одна, я с Богом, с Богом ничего не страшно».
Не страшно. Даже когда очень страшно, когда в зимнюю стужу, в долгое, почти бесконечное безлюдье, кто-то злобный мешает молиться и стучит у стен пещеры камнями. Когда он ледяным страхом, который холоднее зимних ветров сковывает душу, когда норовит толкнуть в плечо, на самой узкой горной тропе. Страшно. И не страшно.
«Глупый враг в злобе своей выдает себя». И она улыбалась, когда уползала в пещеру с вывихнутой ногой.
Нельзя оставлять молитву ни на мгновение, вот и все.
***
Настоящий страх и боль пришли позже, в ту самую тяжёлую из восьми зим, что она провела в пещере.
Страшно и больно не потому, что в ту особенно морозную ночь она застудила себе правую руку, так, что с болью ей пришлось отгибать скрюченные пальцы, чтобы совершить крестное знамение. Боль была оттого, что, встав на колени и начав молиться, она вдруг начала ощущать на себе тяжесть грехов тех, о ком молится. Стоило ей взглянуть на любой из домов там, внизу, и она видела, какой груз зла лежит на его обитателях. И сколько надо молиться о прощении их.
«Мне так жаль тебя», – шептала она и плакала о каждом.
В ту, самую тяжелую, последнюю из восьми зим, что Константина провела в пещере, к ней пришла болезнь. Такая, какой не случалось в прежние зимы. Казалось, ледяной страх, который раньше только пугал ее, теперь, став ветром, полностью овладел ею изнутри. А когда он отпускал ее, то начинался жар и озноб, который невозможно было унять. Болели и распухали суставы, кашель терзал долгими приступами.
Той ночью ей казалось, что она умрет, потому что силы подошли к концу. Помолившись, закрыла глаза, думая, что делает это навсегда.
– Константина, – позвал ее тот же самый голос, который не перепутаешь ни с чьим вовек.
И на следующее утро, когда она совершенно здоровая вышла из пещеры, то увидела, что снаружи была весна, и там, внизу, в деревне уже цветет миндаль…
Теперь она знала, что вскоре здесь будет монастырь. Но она не сможет в нем жить и должна будет уйти. Ей предназначено другое место, которое ей еще надо найти.
И вскоре случится нечто, что несомненно подскажет – время пришло.
А через три дня прямо рядом с ее пещерой поселились двое странников: Андроник и Пантелеймон. Именно здесь они решили основать киновию, монашеское общежитие во имя святого Стефана Сурожского.
Это был знак уходить.
И она пошла, так же, как и много лет назад, молясь той самой молитвой, которая никому не позволит умереть с голоду.
***
Через много дней, в местечке Топлу она нашла другую пещеру, куда меньше прежней. Зато совсем рядом тек святой источник, где, по древнему преданию, окончила свой путь святая Параскева Римская…
Теперь Константина, чуть прихрамывая, ходила по окрестным деревням и просила деньги на то, чтобы выстроить рядом с источником часовню.
“У источника часовня, за часовней храм, а за храмом монастырь”, – приговаривала она.
– Какой там монастырь? – махали руками люди. – На часовню-то не наберешь, а на монастырь откуда денег возьмешь? Да и земля-то господская.
– Деньги на людях придут, – отвечала Константина.
Так и случилось. Прошло время, и у источника была построена часовня, а к Константине присоединились девять местных девушек, они молились и читали Псалтирь за пожертвования.
И враг теперь уже не мучал и толкал ее, но пытался внушить, что, уж конечно, ничего не выйдет у безобразной, неграмотной болгарки. Ишь, монастырь восхотела!
Шло время, девушки работали и молились, но денег на покупку земли для монастыря, конечно, не было.
– Но где ж тут строить, на чужой земле?
– Земля на людях придет, – отвечала Константина…
Она очень быстро постарела за эти годы.
– Сколько ж вам лет?- спрашивали ее.
А она отвечала:
– Может, сорок, может, пятьдесят, а может, все сто.
И улыбалась. Последнее время она все чаще улыбалась и все больше молчала…
А неразрешимые вопросы, вопреки внушениям врага, разрешались хоть и долго, но как-то сами по себе, будто кто-то постепенно и тщательно расплетает сильно запутанный узел.
Вдруг обнаружились хозяйки земли, которые захотели пожертвовать половину доходов с принадлежащей им здесь собственности в пользу женского монастыря с тем, чтобы после их смерти все окрестности перешли во владение обители.
Для основания которой пригласили деятельного игумена из соседнего мужского монастыря в Кизилташе, из того самого места, где начала когда-то молиться Константина…
Церковь отстроили за два месяца.
Было жаркое лето, конец августа, когда неграмотной Константине прочли указ Святейшего Синода о разрешении открыть монастырь.
Она улыбалась и кивала. И плакала счастливыми слезами.
Вскоре по открытии монастыря ее постригли в монахини с именем Параскева.
***
Она прожила еще девять лет, покинув пещеру. Строительство шло медленно. Но те сырые землянки, в которых жили теперь сестры, казались ей чуть ли не дворцовыми палатами.
Под конец жизни Параскеве трудно было ходить и очень болела рука.
Однажды молодая монахиня, помогавшая ей дойти в храм, спросила:
– Тяжело вам, матушка? – и призналась: – Я очень боюсь быть старой.
– Да что ты! Я, когда маленькой была, мне папа подарил свистульку, положил ее в комнате и сказал: иди возьми. А я при дверях остановилась и войти медлю. Он осердился! Ух! Мол, что медлишь? А я и объяснить не могу. Мне так хотелось увидеть игрушечку эту. Такое от нее счастье, что и ожидание – тоже счастье. И страх – счастье. Так и в старости. Стоишь при дверях и ждешь, и молишься, да простит тебя Господь, по неотступности твоей. Царствие-то Божие – не игрушка… Старость, милая, это дар Божий…
***
Она прожила еще девять лет, и Бог дал ей здесь, на земле, увидеть плоды молитв. Она не умела руководить и не была хозяйкой нового монастыря. По старости и болезни она могла только ходить на службы, да и то не всегда.
Но сморщенная древняя старушка, которая когда-то была девушкой Константиной, любила выйти из кельи и посмотреть, как растет, устраивается обитель. Особенно летом. В августе. Она слепо щурилась на солнце и улыбалась. И плакала.
Ведь счастливее, чем она, не было монахини во всем Свято-Троице-Параскевиевском монастыре…