Современные книги о вере: короткий гид. От «Лавра» до «Кадавров»

Ольга Лебединская

Внештатный сотрудник фонда «Предание», журналист, продюсер, организатор кинопроизводства.

Янина Солдаткина

Доктор филологических наук, профессор кафедры русской литературы МПГУ.

Подпишитесь
на наш Телеграм
 
   ×

Современная проза все чаще говорит на религиозные темы — сюжетно или на уровне интонаций. С доктором филологии Яниной Солдаткиной обсуждаем: откуда взялся запрос, почему авторы уходят в антиутопию и мистику, кто такой «грешный праведник» — он же «герой нашего времени» и как отличить подлинный нерв от симулякра. Попутно — короткий маршрут чтения «сложных» книг.

Часть культурного кода

Есть ли сейчас запрос на разговор о вере в новой литературе? И кто его формирует: читатель, авторы или время?

— Парадоксально, но при всей секулярности общества интерес к религиозному заметный. Запрос идет и снизу, и сверху: читатель хочет говорить о вере и опыте Церкви, авторы это чувствуют, а время подталкивает.

Но традиция не поощряет прямые описания обрядов и религиозных фигур — поэтому и появляется все это чаще не в лоб, а через мотив, аллюзию, тональность.

Хотя есть и прямой заход. У Евгения Водолазкина в «Лавре» мир монаха показан изнутри. А вот у Алексея Иванова в «Тоболе» евангельский код вынесен в подзаголовки — «Много званых», «Мало избранных» — и задает мотивацию и ценностный выбор. Но в целом религиозные темы — это часть общего культурного кода, не экзотика.

Плюс тревожность

Мы живем с ощущением «длящегося апокалипсиса» (формула Алексея Поляринова): ковид и общий нерв последних лет возвращают к вине, смыслу, милосердию, надежде. Дмитрий Сергеевич Лихачев вспоминал: в 1930-е страх вел людей в храм — сегодня механика та же, человек ищет опору, а литература подхватывает.

Свою роль сыграли и яркие медиасюжеты: «Остров» Лунгина сделал видимым образ грешного праведника, а «Несвятые святые» подтвердили массовый запрос на истории о святости и покаянии. Писатели увидели: говорить об этом можно — аудитория слышит.

Водолазкин — Иванов

С кого из авторов правильнее начинать разговор о вере?

— С Водолазкина — это базовая точка. Он воцерковленный исследователь, много лет работал с древнерусскими текстами; для него история — не фон, а свидетельство на оси от грехопадения к спасению. Поэтому его оптика надежна и для читателя, и для филолога.

А затем Иванов. Его упрекали в тяготении к языческим темам, но в книгах 2010–2020-х («Тобол», «Тени тевтонов») религиозный слой заметно усиливается: появляются верующие персонажи, священники, а в противовес Богу — фигура дьявола. Это показывает широту поля: когда время дышит религиозной проблематикой, к ней приходят даже те, от кого не ждали.

В обоих случаях религиозное — не декор, а смысловой двигатель: прямой сюжет у Водолазкина («Лавр»), мотивный слой и цитатность у Иванова («Тобол»).

Где пересекаются параллельные

— А в самих текстах как проступает христианская тема?

— Чаще всего слышны две параллельные линии.

Первая — фигура «грешного праведника». Это не классический святой, а человек, ясно видящий собственную поврежденность и все-таки идущий (иногда ползущий) к свету. В классике такой персонаж чаще был на периферии, сегодня он в центре. У Водолазкина — Арсений из «Лавра»: начав с тяжелого греха и утраты, он проживает долгий подвиг покаяния как форму любви и жертвы. А в его «Авиаторе» герой не может умереть, пока не искупит содеянное; пройдя путь покаяния, обретает покой. В «Чагине» же феноменальная память делает героя невольным доносчиком — и вся жизнь превращается в попытку вынести вину и дойти до прощения.

У Иванова (в «Тоболе» и близких текстах) ощутима логика притч: Семен Ремезов, человек страстей и компромиссов, понимает: «все, к чему прикасается грех, портится у корня», и идет к прощающему отцовству. «И думал я: почему семь грехов смертными называют?.. Потому что они ведут к погибели всего, а не токмо души грешника… …вроде и потерпеть можно твой грех. Но дьявола-то не унять. Церкву ему промеж рогов не построить. И глядишь — все благие начала в прах брошены…» Прямая отсылка к блудному сыну.

Вторая линия — опыт «длящегося апокалипсиса». Конец без финальной черты. Темы вины, страдания, милосердия, надежды выходят из области абстрактной теологии в экзистенциальный опыт. Поэтому востребованы сюжеты катастрофы и испытания.

Эти линии часто сплетаются: «грешный праведник» действует внутри апокалиптического ландшафта, а апокалипсис становится фоном проверки сердца на способность к жертве, милости и надежде. На этом пересечении рождаются самые пронзительные истории.

Герой нашего времени

— Сейчас все снова ищут «героя нашего времени». Грешный праведник — это он?

— В моей рабочей типологии героев есть четыре ключевые фигуры: грешный праведник, интеллигент, самозванец и взрослеющий герой. Грешный праведник — один из центральных. Человек со сломанностями, но который все равно тянется к добру.

Показателен «Географ глобус пропил» Алексея Иванова. Герой противоречив, со слабостями и соблазнами, но у него есть сформулированный внутренний идеал: «ни для кого не быть залогом счастья и никого не делать своим залогом — и при этом всех любить». Он живет как умеет, стараясь облегчать чужую боль, утешать, беречь границы других. Для понимания важна сцена искушения: школьница Маша «сама идет в руки», а герой сознательно переводит эту ситуацию в ее взросление и безопасность — преодолевает желание. И как итог — слова: «Я, может, неудачник, но со мной навсегда останется то, что я смог превозмочь себя».

В этом и ключ этого типа: не безупречность, а ежедневная борьба с собой и маленькие выборы в пользу любви и милости. Рядом с таким человеком жить непросто (святой «принадлежит миру», а близким хочется эксклюзивной любви), но именно эта внутренняя работа делает его одной из самых узнаваемых фигур в сегодняшней литературе.

Апокалипсис не заканчивается

Почему апокалипсис так прочно вошел в современную прозу?

—Мы живем в мире, где конец света как будто уже начался. Литература откликается на это не паникой, а вопросом: как оставаться человеком, когда рушится привычное? Милосердие, жертва, ответственность — вот ее настоящие темы.

У Руслана Козлова в «Stabat Mater» будущий мир раскалывает болезнь, поражающая только детей. Вокруг хосписа — социальный и нравственный узел: власть отворачивается, семьи несут боль в одиночку. Дети здесь — предельно жесткий тест реальности. Две фигуры, способные подключаться к чужой боли, — Вероника (грешная праведница) и Мария Акимовна, мать Алеши. Они буквально берут страдание на себя и показывают: сильнее страха смерти остаются любовь и милосердие. Текст намеренно не дает уйти от вопроса: кем я становлюсь рядом с чужой болью?

У Алексея Поляринова в «Кадаврах» мир заполняют «мортальные объекты» — застывшие соляные детские тела. Люди учатся жить рядом со смертью, земля становится солончаком, а каждый видит в этом ребенке собственную вину. Это роман не о спасении, а об обнаженной совести и о том, как общество нормализует непереносимое. Автор сознательно оставляет финал без утешения.

У Евгения Водолазкина в «Оправдании Острова» апокалипсис буквальный: извержение, гибнущий остров, и герои, сознательно идущие на жертву, чтобы остановить разрушение. Здесь сходятся две ключевые линии современной прозы — жертва праведников и апокалиптический финал. Любовь не объясняет катастрофу — она берет ее на себя.

Общий нерв таков: дети — лакмус нашей морали. Когда политические и идеологические языки распадаются, снова работают слова религиозно-этического ряда: вина, жертва, милосердие, надежда. Литература не обязана давать ответы, но она не позволяет нам привыкнуть к концу света и напоминает: сильнее страха смерти остается способность любить и стоять рядом.

Дух дышит, где хочет

Но ведь те же темы можно было бы раскрывать в реалистической прозе. Почему авторы чаще выбирают фэнтези, мистику, антиутопию — «темные» жанры?

— Думаю, здесь дело в выразительности. У Водолазкина «Оправдание Острова» — во многом антиутопия; «Авиатор» — антиутопия или фэнтези. У Алексея Поляринова «Кадавры» — стопроцентная антиутопия.

И чтобы показать масштаб разброса, вспомним свежий роман Виктора Пелевина «A Sinistra»: там тоже антиутопический мир трансгуманизма, где «баночный» мозг переселяется из тела в тело, конструируя суррогат вечной жизни без Бога. В тексте много критики цифровой вселенной, но главное — неожиданный поворот. Герой, попав в симуляцию, становится чернокнижником-алхимиком, проходит весь ряд соблазнов — золото, власть, гомункул. И в финале дорастает до единственной подлинной просьбы: не о власти и богатстве, а об агапэ — божественной любви. Это и постмодернистская ирония, и осознанный путь персонажа к высшему смыслу. Цитаты из апостола Павла и Иоанна Богослова звучат прямо, без кавычек. «Дух дышит, где хочет» — Он может говорить и языком «Игры престолов», и языком Пелевина.

Битва за читателя

Современный читатель избалован конкуренцией: соцсети, сериалы, кино. Чтобы удержать внимание, «проповедь» облекается в яркую оболочку. Как Христос говорил притчами из узнаваемого быта того времени, так сегодня «быт» — жанровые конвенции массовой культуры. Притча остается притчей, просто сосуд другой: жестче, громче — иначе пролистают.

— И еще: «темные» жанры — не про смакование мрака, а про оптику, доводящую вопрос до предела. Они форсируют конфликт до температуры, при которой становится виден выбор — милосердие или цинизм, жертва или потребление, любовь или власть.

Куда меня все это завело?

Нет ли здесь опасности, что писатель, используя христианскую символику, говорит совсем не о том? Как читателю отличить подлинное от симулякра?

— Самый надежный критерий — отклик сердца. Если после чтения в душе поднимается жажда милосердия, движения к покаянию, желание жить честнее — значит, вы услышали то, что через текст было сказано, даже если автор этого не планировал. «Что хотел сказать автор», не всегда знает и он сам — внутри произведения действует собственная логика, смыслы рождаются поверх замысла.

В советское время люди входили в евангельский сюжет через культуру: «Иисус Христос — суперзвезда», «Фауст», «Мастер и Маргарита». Это не канон, но для многих — первая тропинка к Евангелию. Работает память жанра: религиозный мотив, однажды войдя в форму, живет в ней дальше и способен донести смысл, даже если контейнер иронический. Проверка простая: «Куда меня это повело — к свету и ответственности или к эстетике ужаса и холодному цинизму?»

Оккульттрегер и другие

— Какие еще имена и книги вы бы выделили и почему?

Майя Кучерская «Случаи в маскараде» — попытка современного святочного рассказа: человеку плохо — случается маленькое рождественское чудо. У Кучерской регулярно проступают религиозные мотивы. Вспомним «Бога дождя» с очень неоднозначным образом священника; «Современный патерик».

Наринэ Абгарян «Симон». С одной стороны, Симон — грешный праведник: несчастлив в браке, но щедр на любовь; на его поминках встречаются «его» женщины, каждая с благодарностью. С другой — Косая Вардануш, юродивая, чья святость проступает в финале. Роман сентиментальный, но сильный: «простилось много, потому что возлюбил много».

Книга Андрея Рубанова «Человек из красного дерева» — куда более жесткая вещь. Это антиутопия (или ближе к фантастическому триллеру) об оживших деревянных скульптурах. Главный герой — столяр-краснодеревщик Антип Ильин, который оказывается втянутым в тайну древних истуканов: фигур, когда-то священных, теперь «живых» деревянных созданий. Вместе с другом-истуканом Читарем он участвует в «воскрешении» скульптуры, которую многие воспринимают как Параскеву, но которая потом объявляет себя языческой богиней Мокошь.

Дальше — целый веер вопросов: что такое живое и неживое? крещеное и некрещеное? кто и как «вкладывает» душу? Скульптуры намолены, но не люди; их тянет в храм, но их не пускают — как будто современного человека тянет к вере, а он все еще стоит у порога. Финальный выбор — «обратный переход», желание снова стать деревом и ничего не чувствовать — страшный жест отказа от Бога. А Мокошь здесь — не просто древняя богиня, а метафора современного успеха, соцсетей и власти, где лайки и удача подменяют благодать.

Алексей Сальников «Оккульттрегер» — городское фэнтези о ведьме и ее ребенке-гомункуле, через которого она творит добро. Ее сила «дана на людей» и строго ограничена: хватает ровно «на прожить», раз в полгода — смена облика, друзей завести почти невозможно. Это жизнь-жертва: героиня борется с аномалиями и вытаскивает людей из беды. Там есть чертики в блогосфере, их дело — разжигать зависть; ангелы — «шершавые», уставшие, но настоящие. Булгаковская линия ощутима: соприкосновение демонического и божественного, где главный выбор делается не в пользу силы, а в пользу любви и ответственности.

Из Исландии — в Индию

Еще одна свежая вещь — историческое фэнтези Уны Харт (псевдоним Анастасии Максимовой) «Когда запоют мертвецы». Действие — Исландия XVII века, герои — ведьма и пастор-чернокнижник (да, именно так), реальные исторические фигуры. Пастор — радикальный человеколюбец: все, что он умеет, направляет на служение людям, спасая, а иногда и карая обидчиков слабых. Есть отсылка к булгаковской Фриде из «Мастера и Маргариты»: хозяин соблазняет служанку, судят ее, а не его. И как у Булгакова, милосердие сильнее «правильной» буквы: виноватый должен быть наказан, а несчастную надо спасти. Финал построен как высокая притча о цене сострадания и о том, что милость важнее жесткой правоты.

Если любите большие полотна, а Водолазкина уже прочитали, настоятельно советую «Завет воды» Абрахама Вергезе. Книга огромная, но читается легко и производит мощный эффект. В одном из ключевых персонажей — докторе Кирке — видна параллель с нашим Лавром: та же служба людям, та же жертвенная любовь. Роман о христианском индийском сообществе, о родовом «проклятии» — наследственном недуге, который из поколения в поколение пытаются понять и исцелить; о том, как любовь и самоотдача меняют людей и мир. Там много боли, утраты, но много и света.

В будущее — с оптимизмом

Куда сместится вектор в будущем — к нарастанию апокалиптики или в сторону надежды и примирения?

— «Плохо» еще будет: русская литература традиционно проговаривает страхи и травмы. Отсюда всплеск исторической прозы — через прошлое отрабатываются коллективные ранения. У Алексея Варламова в «Душа моя, Павел…» (о 1980-х) прямо показано, как юноша выходит из клинической смерти через крещение и получает новую жизнь; точнее назвать это путем взрослеющего героя. По той же логике апокалиптика продолжит проговаривать сегодняшние кризисы.

Но параллельно усиливается запрос на любовь и прощение — и литература отвечает. Если даже у Пелевина вновь звучат мотивы любви и милости, это показатель сдвига. У Водолазкина «Оправдание Острова» завершается почти литургическим жестом: двое праведников уходят к Богу — на вулкан, принимая смертельный риск, потому что так велит любовь. В «Чагине» финальная встреча героя с Верой — прямая дантовская перекличка с Беатриче.

Так что литература еще будет говорить о катастрофе, но параллельно — все настойчивее о надежде, примирении, милосердии.

Записано по стриму «Современные книги о вере. От “Лавра” до “Кадавров”: Иванов, Козлов, Поляринов, Сальников, Рубанов».

Поделиться в соцсетях

Подписаться на свежие материалы Предания

Комментарии для сайта Cackle