На языке поэзии можно говорить то, что совершенно невозможно сказать на обычном языке. Райнер Мария Рильке, 150-летие со дня рождения которого мы отмечаем 4 декабря, дерзал подходить к самому краю возможностей поэтического искусства, рискуя говорить о невыразимом — о реальности Бога, веры, молитвы.
Другая ирония
Поэзия похожа на статую языческого скульптора, который, зная о невыразимости и неописуемости бога, говорит о нем на языке несуразного и даже смешного. «Рогатый бог» из пещеры Труа-Фрер именно потому так нелепо выглядит, что для выражения истины у художника нет «умных» средств. Гераклит сравнивает Логос с играющим ребенком, потому что образы царя, полководца или жреца не исчерпывают того, что можно и нужно сказать о Боге. Притчи Соломона показывают Истину в образе базарной скандалистки, которая не дает покоя прохожим. Премудрость в облике персонажа итальянской комедии 1950-х оказывается центральным образом для понимания Христа…
Райнер Мария Рильке считал, что начинающему поэту не стоит злоупотреблять иронией. Поэту важно быть серьезным — он нуждается в самопогружении, в осознании своих чувств при неторопливом соприкосновении с предметами, природой, людьми.
Ищите глубину предметов: туда никогда не проникнет ирония, — и если на этом пути Вы придете к самому рубежу великого, узнайте тогда, рождается ли ирония из Вашей глубокой внутренней потребности. Под влиянием серьезных предметов она или вовсе отпадет (если она случайна для Вас) или же (если это действительно врожденное Ваше свойство) она окрепнет и будет сильным инструментом и встанет рядом с иными средствами, которыми Вам надлежит создавать Ваше искусство
Письма к молодому поэту
Но есть одна ирония, и есть другая ирония — из отрывка это вполне очевидно. Ирония чистая необходима тогда, когда мы подходим к рубежу великого. Когда не можем не говорить, но все слова уже закончились. Остается только смеяться, шутить над тем, что мы всерьез отважились перешагнуть порог неизведанного, используя свои жалкие слова и понятия. Слова и понятия эти уже бессильны, но именно их бессилие — фундамент для новой словесной скульптуры. Для поэзии высокой, которая, сочетая несочетаемое, опровергая очевидное, сомневаясь в само собой разумеющемся, предлагает модель для описания Истины, Бога, Христа.
Богословие девичьего испуга
Поэтически Рильке неравнодушен к девушкам. Юная дева — это образ тревожного ожидания, страха быть отвергнутой или не узнанной, страха, что нежность, любовь, красота растворятся во времени, окажутся ненужными чаемому жениху. В поэзии Рильке мирские образы легко переходят в духовные, и наоборот. Надвигающийся вечер может быть уподоблен грядущему Христу, а сам Христос — практически чему угодно: кувшину, тишине, циркулю, островам, мгновению, сну (все образы можно найти в сборнике «Часослов»)…
Конечно, и самые обычные девушки — белокурые с красными розами на кофтах или русые «в венках и мечтах» — ценны и сами по себе, и как коллективный богородичный образ:
Мы думаем только о нем,
а деревья цветут под окном;
мы же шьем неустанно и шьем —
и в груди что-то вянет и тает.
И всегда, и всегда мы грустны,
мы боимся лукавой весны;
если ж некогда сбудутся сны —
быть может, он нас не узнает.
Из сборника «Сочельник», 1898
Деревья за окном появились в иконографии Благовещения в эпоху Возрождения, а рукоделие Богородицы — из «Протоевангелия Иакова»: на византийских иконах Дева часто держит веретено.
Синхронная Рильке художественная параллель — «Благовещение» Джона Уильяма Уотерхауса. Тут и деревья, и византийское веретено, и, что самое существенное, особое прочтение события, описанного евангелистом Лукой.
И Уотерхаус, и более ранний прерафаэлит Данте Габриэль Россетти изображают Деву испуганной, удивленной, застигнутой врасплох. «Коллективная Богородица» из предыдущего стихотворения Рильке сочетает напряженное ожидание и страх встречи — она готова к встрече, но готова именно испугаться ожидаемого, отреагировать на него как на чудо. Потому что естественный ход вещей заключается как раз в том, чтобы трудиться, чтобы наблюдать свое внутреннее увядание и понимать: сны никогда не сбудутся.
Богородица Рильке действительно пугается, и он объясняет почему.
Не появленье ангела (пойми)
ее смутило. Лунный луч людьми
и солнечный бывает не замечен,
предметами воспринят или встречен,
ее в негодование привел
совсем не ангел; ведала едва ли
она сама, как ангелу тяжел
заемный облик (если бы мы знали
всю чистоту ее). Когда в родник
той чистоты лесная недотрога
лань глянула, то без самца, поверь,
зачать сподобилась единорога,
(зверь светоносный, чистый зверь).
Не ангельский, а юношеский лик
склонился к ней, врасплох ее застиг,
и взор его с девичьим взором вдруг
совпасть посмел, чтоб Дева без препоны,
как будто опустело все вокруг,
восприняла, чем живы миллионы
обремененных; с нею он сам-друг,
она и он, одни на всю округу;
почувствовав таинственный предел,
сперва молчали оба с перепугу,
потом благую весть он ей запел.
Из цикла «Жизнь Девы Марии», 1912
Здесь перевод не очень удачный. Например, первые строки имеют несколько иной смысл: «Не то, что явился ангел (которого Она узнала), Ее испугало. Как другие не вздрагивают, когда солнечный или лунный луч ночью проникает в их комнату, Она не возмущалась тем образом, в котором пришел ангел». Но общий смысл уловить можно: Богородица испугалась не ангела (и следовательно, не Богоявления) и не того, что он явился в облике молодого юноши, а того, что он приблизился к Ней на то расстояние, на которое может подойти только возлюбленный. Рильке описывает испуг чистого сердца, подобного лани, «зачинающей» от одного взгляда на божественную реальность, на неземную ангельскую чистоту.
Богородица не обычная девушка, потому что тоскует не по земной любви, точнее сказать, не тоскует вовсе — явление ангелов для Нее привычно (Она же провела несколько лет в Храме в компании ангелов). Но все же Она девушка, и потому пришествие Жениха для Нее не может быть чем-то обыденным, повседневным. И Ее испуг, преображенный испуг девичьего стыда, испуг Той, что боится утратить чистоту, только подчеркивает статус того, что именно Она достойна стать Матерью Христа.
Как именно испугалась Богородица
Давайте проговорим еще раз. Если мы будем относиться к стихотворению Рильке как к презренной прозе, как к перечню фактов, то вполне можем накидать великому поэту неудобных вопросов: а откуда мы знаем, что ангел склонился над Девой? Из чего следует, что Она испугалась близости ангела, а не его слов, что прямо следует из Евангелия? Да и испугалась ли Она?..
Ну да — начнем с ответа на последний вопрос — пожалуй, что испугалась. Греческое διαταράσσω — слово не очень часто используемое, но в синхронных источниках встречается. Иосиф Флавий в автобиографии пишет про «людей Ионафа», которые «неожиданно, увидев, что я здесь, заволновались (διεταράχθησαν)». Очевидно, что речь идет о мгновенной реакции на внезапное и неожиданное событие, когда внешний фактор выводит из состояния относительного покоя.
Еще ближе к евангельскому месту Диоген Лаэртский:
Однажды, явившись на пиру у Лисимаха, она [философ-киник IV в. до н. э. Гиппархия] сокрушила самого Феодора по прозвищу Безбожник с помощью вот какого софизма… Феодор не нашелся, что возразить на это, и только разодрал на ней плащ; но Гиппархия не выразила удивления и не растерялась, как свойственно женщине (διεταράχθη ὡς γυνή).
«О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов»
Представляем себе, что обычно делают женщины, когда с них срывают одежду, и получаем значение глагола διαταράσσω, вероятно, близкое к евангельскому. Кокетливое русское «смущаться», как мне кажется, дальше от смысла, чем прямолинейное немецкое erschrecken — «пугаться», которое использовал переводчик Священного Писания на немецкий Мартин Лютер и к которому прибегает Рильке в разбираемом стихотворении.
Впрочем, даже если тут Рильке (а также прерафаэлиты) прав, то уж точно он формально не прав в определении того, почему Богородица «смутилась». Прямо же сказано: «от слов его». А то, что Дева и ангел смотрели друг на друга, как Тристан и Изольда на картине того же (раз уж нам помогают прерафаэлиты) Уотерхауса, и вовсе чистая художественная выдумка…
Но давайте вернемся к началу: поэт отваживается на иронию, на несуразицу, на превращение элементов полотна реальности в нечто новое — чтобы выразить невыразимое. Понимаем ли мы, что именно произошло между ангелом и Богородицей? Можем ли сказать, что почувствовала Дева, когда услышала обращенные к Ней слова Самого Господа? Способны ли определить, почему Она испугалась, а затем — очень быстро — преодолела Свой страх? Может быть, у нас есть для этого интеллектуальные ресурсы — иначе чем бы занималась библейская экзегетика. Однако за счет чего можно «схватить» смысл Благовещения в одном художественном образе, в одном созерцательном подходе?
Например, за счет «изобретения» Рильке: мы делаем естественный девичий испуг как бы основой, фундаментом сверхъестественной реакции — сверхъестественного ответа человеческой природы на божественный вопрос. Но для этого мы должны и этот вопрос, очевидно, превышающий наше понимание, художественно сформулировать на языке несуразицы, на языке той самой чистой иронии: почему ангел оказывается несколько нелепым, неловким, не знающим, какую дистанцию должен держать воспитанный юноша от незамужней девушки.
Где кончается страх, начинается Бог
Дева преодолевает «неловкость» ситуации (а точнее, почти мгновенно переходит от «естественного» к «сверхъестественному»), — и это совершенно не свойственное ни юношам, ни девушкам воспоминание об ответственности, возложенной на Нее Богом. И это преодоление тоже описано через испуг.
И тут мне придется привести свой корявый прозаический подстрочник:
«[Ее испугало то], что его взгляд и тот взгляд, которым Она смотрела наверх, встретились. Как будто все внешнее внезапно опустело, и то, что видели, делали, что носили в себе миллионы, было затолкано поглубже в Нее: только Она и он; смотрение и смотримое, глаз и зрелище — нигде, кроме как в этой точке. Смотрите, это страшно. И они оба испугались».
Поэт, конечно, до конца не ясен: возможно, Дева под властью мгновенного испуга «забывает» о Своем предназначении, то есть поступает плохо, в плохом смысле «по-девичьи». Но само созерцание описывается в категориях индивидуального предстояния — мы ведь помним, кто на самом деле смотрит на человека глазами ангела. В любом случае — вне зависимости от того, как мы оцениваем мгновение взгляда, — созерцание сменяется духовной рефлексией. И этот переход тоже происходит благодаря «девичьему испугу» — ведь и перед лицом Бога человек не может использовать какие-то иные, нечеловеческие, чувства. И девушка не может не быть девушкой.
Сестры, о сестры, — в те вечера,
когда мы над призрачным краем
друг дружку бессильно теряем,
мы дрожим и без слез повторяем:
о, как страшно, как страшно, сестра.
Где наш дом? В эти ночи тревог
не придут наши матери к нам:
где кончается страх, начинается Бог —
быть может, мы там.
«Песни девушек», из сборника «Ранние стихотворения», 1909
Девичья тревога — и тревога всякого человека, вообще, ощущение человеческой конечности — может разрешиться в ничто, когда мы потеряем дом, подруг, родителей, когда останемся в одиночестве, наедине со страхом, который только и дает ощущение индивидуального бытия. А может разрешиться в Боге — в Победителе страха и одиночества.
***
Поэт имеет право сопрягать несопрягаемое, быть нелогичным, вздорным и смешным. Но это преступление против логики и реальности оправдано только тогда, когда логика и реальность себя исчерпывают, когда перестают давать поэту инструментарий, краски, материал для описания самого существенного: истины, Бога.
Рильке описывает Благовещение так, что главные герои величайшего события нас смешат, забавляют. И это оправданно, потому что поэт хочет не рассмешить, а указать на Источник Радости.






