27 января 2025 года — 15 лет со дня кончины Джерома Дэвида Сэлинджера. Его тексты можно читать по-разному. Можно с точки зрения душеведения — тогда перед нами откроется целая панорама душевных типов и любопытный букет диагнозов. Можно из уголка потребителя литературной увлекательности — так совсем неинтересно, хотя любопытно сложить биографический пазл из деталек саги Сэлинджера о семье Глассов.
А можно подойти к повестям великого писателя со стороны духовной — и попытаться понять, чего же хотят его герои, к какой цели стремятся.
Кружной путь к смыслу
Прививка романтизма превратила мировую литературу в коллекцию отклонений: персонаж, главный герой интересен не своим «символизмом», не тем, как он выражает общий дух — эпохи, социального явления, представления историка, писателя, философа о «вообще должном», а чем-то уникальным, ни на что не похожим. Персонаж становится в подлинном смысле индивидуумом, атомом, не сводимым ни к какой молекуле. Весь вопрос в том, что делает индивидуум уникальным, что является источником непохожести, каков, говоря языком схоластики, принцип индивидуации.
Герои Джерома Дэвида Сэлинджера, конечно, выпадают из общности, потому что патологически боятся бессмысленного. Можно сказать, что эта боязнь у них оказывается чем-то вроде душевной мутации, которая дает им конкурентное преимущество, открывает перспективу, но и превращает — с точки зрения общества — во что-то непонятное и не вполне одобряемое.
Холден Колфилд, главный герой «Над пропастью во ржи», кажется, не осознает свою необычность, но все симптомы налицо. Он, мягко говоря, не оправдывает ожиданий родителей. Собственно, вся книга построена на том, что мальчик, выгнанный из школы, боится раньше времени вернуться в родительский дом и потому ходит кругами по рождественскому Нью-Йорку: встречается с приятелями и подружками, ходит в кино, слушает джаз, катается на коньках, напивается, бесконечно курит, по глупости даже снимает проститутку. Впрочем, и во всех этих «радостях» не находит никакого удовлетворения. Кино он терпеть не может, театр тем более, потому что актеры не в состоянии вести себя как настоящие люди, а только кривляются, приятели говорят пошлости, подружки просто глупы.
Холден всем интересуется, но ничем не увлекается, потому что любое явление жизни, стоит к нему прикоснуться, оказывается не таким уж и привлекательным, обыкновенным. Поэтому Холден не может представить себя адвокатом, военным, ученым — человеком любой профессии, поэтому он выдумывает занятие, которого не бывает — оберегать детей, которые играют во ржи, от падения в пропасть. Даже долго говорить об одном и том же Холден не в состоянии… Дело не в мизантропии, не в депрессивном отвращении к сущему, не в сартровской «тошноте», усталости от повторяющегося бытия. Маленькая Фиби, любимая сестренка Холдена, задает ему вопрос:
— Ничего тебе не нравится. Все школы не нравятся, все на свете тебе не нравится. Не нравится — и все!
— Неправда! Тут ты ошибаешься — вот именно, ошибаешься! Какого черта ты про меня выдумываешь? — Я ужасно расстроился от ее слов.
— Нет, не выдумываю! Назови хоть что-нибудь одно, что ты любишь! — Что назвать? То, что я люблю? Пожалуйста! К несчастью, я никак не мог сообразить. Иногда ужасно трудно сосредоточиться.
— Ты хочешь сказать, что я очень люблю? — переспросил я. Она не сразу ответила. Отодвинулась от меня бог знает куда, на другой конец кровати, чуть ли не на сто миль.
— Ну, отвечай же! Что назвать-то, что я люблю или что мне вообще нравится?
— Что ты любишь.
— Хорошо, — говорю. Но я никак не мог сообразить. Вспомнил только двух монахинь, которые собирают деньги в потрепанные соломенные корзинки. Особенно вспомнилась та, в стальных очках. Вспомнил я еще мальчика, с которым учился в Элктон-хилле…
Ну вот, Холден не любит мира и того, что в мире, но вполне способен зафиксировать то направление, в котором его духу должно двигаться, чтобы найти объект любви. Он признается в любви двум монахиням, с которыми случайно столкнулся в фойе гостиницы и поговорил минут 15 о Шекспире и нелюбимой школе. И мальчику, с которым он обмолвился парой фраз за все время учебы, который, однако, на его глазах явил невиданную крепость духа — не отказался от своих слов под угрозой насилия и издевательств одноклассников. «И в конце концов знаете, что он сделал, вместо того чтобы отказаться от своих слов? Он выскочил из окна».
Холден любит тех, кто «идет на принцип», кто ради идеи отказывается о «нормальной жизни» и даже от самой жизни. И путешествующие монахини и Джеймс Касл тоже «ловцы во ржи», потому что занимаются чем-то, что тяжело уместить в рамки привычного (и потому бессмысленного, с точки зрения подростка) общественного ритуала.
В «Над пропастью во ржи» мы имеем дело со стихийной предрасположенностью духовного организма к другой жизни, почти неотрефлексированным стремлением к смыслу. Другие сочинения Сэлинджера являют нам представителей того же вида, но на другом витке духовной эволюции.
Толстой против Иисусовой молитвы
Велик соблазн прочитать тоже-самое-главное произведение Сэлинджера — повесть-дилогию «Фрэнни и Зуи» как аллегорию мистического восхождения, где через несколько диалогов (пару писем, несколько очных дискуссий главных персонажей и один телефонный разговор) нам рассказывается путь души от первичного озарения божественным светом — через череду чувственных и интеллектуальных искусов — к соединению со Христом.
Однако Сэлинджер, повторимся, не писал о символах: Фрэнни, Зуи и их огромная семья — любящая и гиперопекающая мама, отодвинутый на второй план и трогательный папа, «близнецы» интеллектуалы Бадди и Симор — выписаны настолько живо, насколько живыми могут быть литературные персонажи. И поэтому драматическое столкновение главных героев лучше представить не как боевой или брачный танец мятущейся, стремящейся к Богу души и рассудка, который корректирует ее летные характеристики. А как эпизод из жизни духовной особи, получившей новый признак, отчуждающий ее, эту особь, от микросоциума, хотя бы этот социум и всем сердцем любил ее.
Итак, очевидно, Фрэнсис Гласс в той же степени ранена светлой стрелой неудовлетворенности, как и Холден Колфилд. Она разочаровалась в науке, разочаровалась в профессорах колледжа: «Во всем университете никогда никто и не з_а_и_к_н_е_т_с_я о том, что м_у_д_р_о_с_т_ь — это цель всякого познания. Даже само слово “мудрость” и то почти не упоминается», разочаровалась даже в женихе Лейне. «Я т_а_к соскучилась! — Но не успела она выговорить эти слова, как поняла, что это неправда. И снова, почувствовав вину, она взяла руку Лейна и тесно, тепло переплела его пальцы со своими».
Позже мы узнаём, что двадцатилетнюю Фрэнни ничто не увлекает так (точнее, ничто не увлекает, кроме) зелененькой книжечки, которую она взяла со стола у своего старшего брата Симора (погибшего несколько лет назад) и что речь идет об исихастском бестселлере «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу», который еще в 1930–1931 годах перевел на язык Шекспира и Сэлинджера англиканский священник Реджинальд Майкл Френч.
Сэлинджер очень точен, поскольку это издание выходило в двух частях. И именно о двух книжках, которые долгие годы лежали на столе Симора, в повести и идет речь. В 1952 году «Рассказы» вышли вторым изданием под одной обложкой, но в таком случае книжка, которая попала в руки Фрэнни, не могла принадлежать Симору.
Еще одна подробность: в предисловии к переводу преподобный Френч отсылает любопытного читателя, который хочет побольше узнать об Иисусовой молитве, к знаменитой книжке Иринея Осэра «Метод священной молитвы», опирающейся в основном на труды преподобного Симеона Нового Богослова. Но девушка не следует рекомендации ученого священника и — думаю, это ее характеризует — сразу, безо всякого разбега, или наоборот, разогнавшись, прыгает в исихастскую практику. Она, разумеется, получает нервный припадок, что-то вроде депрессии, и, вернувшись в родительский дом, изводит родных своим внешним видом, расстройством пищевого поведения, странными разговорами и «пассивной агрессией» (слово уже вошедшее в оборот к середине 1950-х).
Выручить ее берется брат Зуи, который блестяще деконструирует неофитский порыв Фрэнни, разбирая ее мотивацию с социальной, моральной и богословской точек зрения. А затем, «разбив сестру в пух и прах», предлагает ей ключевое умозаключение, которое может, очевидно, так и думает Сэлинджер, активировать адаптационный механизм особи нового типа:
Что бы я ни говорил, у меня получается одно: как будто я хочу подкопаться под твою Иисусову молитву. А я ничего такого не хочу, черт меня побери! Я только против того, почему, как и г_д_е ты ею занимаешься. Мне бы хотелось убедиться — я был бы с_ч_а_с_т_л_и_в убедиться, — что ты ею не подменяешь дело своей жизни, свой долг, каков бы он, черт побери, ни был, или просто свои ежедневные обязанности. Но вот что еще хуже: я никак не могу понять — ей-богу, никак не пойму, — как ты можешь молиться Иисусу, Которого даже не понимаешь. А вот что уже совершенно непростительно, если учесть, что в тебя путем принудительного кормления впихнули примерно такую же массу религиозной философии, как в меня, — совершенно непростительно, что ты и не пытаешься понять Его. Еще можно было бы найти какое-то оправдание, если бы ты была либо совсем п_р_о_с_т_ы_м человеком, как тот странник, либо человеком о_т_ч_а_я_в_ш_и_м_с_я,— но ты, брат, не так проста и далеко не в таком отчаянии, черт побери!
У Зуи две претензии к Фрэнни. Первая — ее стремление ко Христу чисто эмоциональное, она как бы переносит свою боль, свою неполноценность, неудовлетворенность туда, где все это должно быть восполнено, замещено Христом. В итоге стремление, опутанное страстями, обнаруживает какого-то другого Христа, того выдуманного, иллюзорного Христа, которого только и можно увидеть с помощью искаженной оптики. Проще говоря, в неразумной Иисусовой молитве человек обнаруживает только самого себя, причем не самую лучшую версию. Именно для этого молящемуся уму нужно спекулятивное богословие — чтобы не путать Христа со своими фантазиями о Христе, а здоровый спекулятивный дух — только в здоровом, свободном от страстей, теле.
Вторая претензия Зуи — то, что духовное стремление Фрэнни эгоистично, не учитывает, что рядом со «спасающимся» продолжают жить люди, которые столь же ценны для Иисуса, как и тот, кто твердит Иисусову молитву.
Если подходить к позиции Зуи со строгой богословской меркой, то она, эта позиция, покажется скорее толстовской — Христос предстанет идеальным, в специфически толстовском смысле, «богоизбранным» учителем нравственности, проповедником того, что истинное призвание человека заключается в деятельной любви к другому человеку (тем более что в повести есть прямая отсылка к «Анне Карениной», роману, описывающему религиозный перелом Толстого конца 1870-х). Однако в данном случае толстовская критика работает на исправление мистического перекоса, напоминает о том, что у духовной жизни есть не только вертикаль, но и не менее важная горизонталь. Впрочем, вертикаль и горизонталь пересекаются во Христе:
…Как-то вечером, накануне передачи, я стал капризничать. Симор напомнил мне, чтобы я почистил ботинки, когда я уже выходил из дому с Уэйкером. Я взбеленился. Зрители в студии были идиоты, ведущий был идиот, заказчики были идиоты, и я сказал Симору, что черта с два я буду ради них наводить блеск на свои ботинки. Я сказал, что оттуда, где они сидят, моих ботинок в_с_е р_а_в_н_о не видать. А он сказал, что их все равно надо почистить. Он сказал, чтобы я их почистил ради Толстой Тети. Я так и не понял, о чем он говорит, но у него было очень “симоровское” выражение на лице, так что я пошел и почистил ботинки. Он так и не сказал мне, кто такая эта Толстая Тетя, но с тех пор я чистил ботинки ради Толстой Тети каждый раз, перед каждой передачей… Я открою тебе страшную тайну. Ты меня слушаешь? В_с_е о_н_и, в_с_е д_о о_д_н_о_г_о — это Толстая Тетя, о которой говорил Симор. И твой профессор Таппер тоже, брат. И вся его чертова куча родственников. На всем белом свете нет ни одного человека, который не был бы Симоровой Толстой Тетей. Ты этого не знала? Ты не знала этой чертовой тайны? И разве ты не знаешь — слушай же, с_л_у_ш_а_й, — н_е з_н_а_е_ш_ь, к_т_о э_т_а Т_о_л_с_т_а_я Т_е_т_я н_а с_а_м_о_м д_е_л_е? Эх, брат. Эх, брат. Это же Сам Христос. Сам Христос, дружище.
Ради чего умер Симор Гласс?
Может ли — вернемся к нашей эволюционистской метафоре — особь нового вида не выдержать конкуренции в «старой» окружающей среде? Могут ли приобретенные мутации сыграть с ней злую шутку? Ну конечно: наряду со счастливыми персонажами Холденом, Фрэнни и Зуи, которые если и не вполне вышли на нужный узкий путь, то имеют на это все шансы, в мире Сэлинджера есть и несчастный — Симор Гласс. Он самый духовно чуткий, самый разумный, самый требовательный к себе персонаж — не говоря уже о начитанности и осведомленности в религиозной философии. Однако именно он терпит неудачу: кончает жизнь самоубийством. Видимых причин у этого самоубийства нет. Симор прошел войну, но из текста Сэлинджера никак не следует, что дело в посттравматическом синдроме или чем-то подобном, настолько банальном.
Вообще говоря, ветераны Второй мировой и корейской войн, вернувшиеся с фронта, были соавторами экономического чуда 1950-х годов, были фундаментом новой Америки… Нет, дело не в этом. В рассказе «Хорошо ловится рыбка-бананка» старший брат Фрэнни и Зуи довольно внятно, хотя и в шутливой форме, рассказывает, что привело его к печальному финалу.
— Понимаешь, они заплывают в пещеру, а там — куча бананов. Посмотреть на них, когда они туда заплывают, — рыбы как рыбы. Но там они ведут себя просто по-свински. Одна такая рыбка-бананка заплыла в банановую пещеру и съела там семьдесят восемь бананов. — Он подтолкнул плотик с пассажиркой еще ближе к горизонту. — И конечно, они от этого так раздуваются, что им никак не выплыть из пещеры. В двери не пролезают.
— …А после что?
— Когда после? О чем ты?
— О рыбках-бананках.
— Ах, ты хочешь сказать — после того как они так наедаются бананов, что не могут выбраться из банановой пещеры?
— Да, сказала девочка.
— Грустно мне об этом говорить, Сибиллочка. Умирают они.
Симор умер от того, что съел слишком много духовных бананов (эти бананы перечислены в повести «16-й день Хэпворта 1924 года», которая представляет собой письмо, написанное якобы 7-летним Симором, замысловатое, демонстрирующее наблюдательность и чрезвычайную эрудицию автора) и не смог выбраться из духовной пещерки. Те таланты, что он получил — мудрость, чуткость, способность к обучению и понимаю философских текстов, умение наставлять других, подавать пример, вести за собой, — он нет, не растратил, но не смог приспособить к тому, чем занимался в реальной жизни.
Вундеркинд, специалист по английской литературе, фронтовик, муж красавицы Мюриэль, сын своих родителей, старший брат — вероятно, Симору (как и Холдену) хотелось чего-то большего, а точнее чего-то совсем другого — ловить детей во ржи, проповедовать Христа аборигенам Амазонии, твердить Иисусову молитву лучше любого имябожца-мужичка. У Фрэнни был Зуи, который мог объяснить, что «ловить детей во ржи» можно и играя на сцене, и преподавая английскую литературу, и чистя ботинки. Но Симор был одинок, он был наедине со своей духовной гениальностью. Вероятно, в этом причина его гибели.
Возможен и другой логический ход, который несколько раз (с настойчивостью классной дамы) воспроизвели братья Макдона в своих пьесах и фильмах: самоубийство (вольная смерть) совершается не ради себя, а ради спасения, духовного пробуждения другого. Главные герои цикла Сэлинджера о Глассах постоянно возвращаются к образу Симора (как Холден к образу Джемса Касла) — или подражая ему, или полемизируя с ним, избегая его главной, описанной выше, ошибки — искать для необыкновенного духовного содержания необыкновенной же духовной формы. Если так, то Симор погиб не зря.