1/5. Псевдопонимание
Неделя прп. Иоанна Лествичника вновь напоминает нам об одной из главных книг христианства. Но понимаем ли мы послание «Лествицы», если даже читали её? — много про покаяние и послушание — ну, в общем, «аскетика». До всякого чтения/понимания «Лествицы» мы уже знаем, о чем она, в каких категориях ее надо оценивать и т. д.: на самом деле понимание этой книги закрыто для нас, предданной ее чтению псевдопонятностью, псевдознакомством. Давайте мы дадим себе возможность прочитать «Лествицу» как в первый раз, как незнакомую книгу, которую мы заранее не воспринимаем как авторитетнейшую: прочитаем просто ее текст как таковой без предпониманий, как если бы он был написан сегодня. Если мы позволим себе такое чтение, то поразимся скандализирующему, разрушительному панк-посланию «Лествицы», бьющему нас наотмашь.
2/5. Скандал
«Непрестанно колебля главами, подобно львам, рыкали и стенали из глубины сердца и утробы … видны были языки воспаленные и выпущенные из уст, как у псов … видимы были колена, оцепеневшие от множества поклонов; глаза, померкшие и глубоко впадшие; вежды, лишенные ресниц; ланиты, уязвленные и опаленные горячестию многих слез; лица, увядшие и бледные, ничем не отличавшиеся от мертвых; перси, болящие от ударов, и кровавые мокроты, извергаемые от ударений в грудь … Где одежды чистые или крепкие? У всех они были разорванные, смердящие и покрытие насекомыми. Что в сравнении с ними злострадания беснующихся, или плачущих над мертвецами, или пребывающих в заточении, или осужденных за убийства?»
«Нужно «стараться делать перед людьми то, что нас унижает, и не чувствовать при оном никакой скорби».
«Господь веселится о разделении и разлучении, бывающем из любви к Нему».
«Любовь Божия угашает любовь к родителям; а кто говорит, что он имеет ту и другую, обманывает сам себя».
«Любовь к Богу есть причина удаления от мира. Удаление от мира есть смерть сребролюбия. Любящий Господа прежде возлюбил своего брата; ибо второе служит доказательством первого».
«Лучше оскорбить родителей, нежели Господа, потому что Сей и создал, и спас нас; а те часто погубляли своих возлюбленных, и подвергали их вечной муке».
«Берегись, берегись, чтобы за пристрастие к возлюбленным тобою родственникам все у тебя не явилось как бы объятым водами, и чтобы ты не погиб в потопе миролюбия. Не склоняйся на слезы родителей и друзей; в противном случае будешь вечно плакать. Когда родственники окружат тебя, как пчелы, или лучше сказать, как осы, оплакивая тебя: тогда немедленно обрати душевные очи твои на смерть и на дела (твои), чтобы тебе можно было отразить одну скорбь другою. Сии наши, или лучше не наши, лукаво обещаются сделать для нас все, что мы любим; намерение же их то, чтобы воспрепятствовать доброму нашему стремлению, а потом уже привлечь нас к своей цели».
«Пристрастие к кому-нибудь из родственников или из посторонних весьма вредно; оно может мало-помалу привлечь нас к миру и совершенно погасить огонь нашего умиления. Как невозможно одним глазом смотреть на небо, а другим на землю: так невозможно не подвергнуться душевным бедствиям тому, кто мыслями и телом не устранился совершенно от всех своих родственников и не родственников».
«Странничество есть невозвратное оставление всего, что в отечестве сопротивляется нам в стремлении к благочестию. Странничество неведомая премудрость, хотение уничтожения, желание тесноты, путь к Божественному вожделению, обилие любви. Ева невольно изгоняется из рая, монах же добровольно выходит из своего отечества; ибо та снова пожелала бы вкусить от древа преслушания, а сей непременно подвергся бы беде от сродников по плоти. Никто в такой мере не предавал себя странничеству, как тот Великий, который услышал: изыди от земли твоея, и от рода твоего, и от дому отца твоего (Бытия, 12, 1), и притом был призываем в иноплеменную и варварскую землю».
«Нестяжание есть отложение земных попечений, беззаботность о жизни, невозбраняемое путешествие, вера заповедям Спасителя; оно чуждо печали. Нестяжательный инок есть владыка над миром, вверивший Богу попечение о себе и верою стяжавший всех своими рабами. Сребролюбие есть и называется корень всем злым (1 Тим 6, 10); и оно действительно таково, ибо производит ненависть, хищения, зависть, разлучения, вражды, смущения, злопамятство, жестокость и убийства».
«С6ребролюбие есть поклонение идолам, дщерь неверия. Сребролюбец есть хулитель Евангелия и добровольный отступник. Стяжавший любовь расточил деньги, а кто говорит, что имеет и то и другое, тот сам себя обманывает».
Что делать и как понимать эту эстетику безобразия, это желание уничтожения, эту проповедь разрыва семейных связей, оставления родины и родных, это проклятие деньгам? — главное аскетическое руководство Православной Церкви предстает устрашающе радикальным текстом — не патологическим ли?
3/5. Кинизм
«Как у псов»: не секрет, что христианское монашество одним из своих источников имеет кинизм, одну из философских школ античности. Великий христианский мыслитель Алексей Лосев, называя «Лествицу» киническим трактатом, подтверждает этот тривиальный историко-культурный факт идет куда дальше, ставя прп. Иоанна Лествичника в один ряд с прп. Максимом Исповедником — по какому же принципу? — преподобные Максим и Иоанн, по оценке Лосева, производят «первую философскую разработку» христианства, притом Иоанн дает ее «кинический вариант» (см. книгу «Николай Кузанский в переводах и комментариях», т. 1). Итак, значение «Лествицы» — философское!
Во втором томе «Истории античной эстетики» Лосев дает анализ кинизма. И вот что тут надо сразу уяснить: эстетика безобразного, эпатаж, крайний аскетизм — это именно черты особого рода философствования, практиковавшиеся киниками:
«Диоген жил вместе с собаками и часто питался бросаемыми ему, как и собакам, костями. Киник презирает славу, богатство, счастье, всю жизнь. Он живет на открытом воздухе, на базарах, в портиках, вместе с животными (откуда и официальная кличка киников — “собаки”), может быть, в крайнем случае, в какой-нибудь бочке; он обладает только невзрачной нищенской котомкой, с которой, впрочем, Кратет прожил жизнь “словно на празднике”, “шутя и смеясь”.
Такая эстетика жизни не могла, конечно, возникать сама собою. Она требовала громадных жертв, усилий и самоотверженного служения своей идее. И вот киники — проповедники аскетизма. Эти грязные, нечесаные, шершавые, грубые юмористы и циники были настоящими подвижниками, аскетами, теоретиками вечного, неустанного “упражнения” и “усилия”. Все, что не есть разум, они объявляли простым и пустым “воображением”. Диоген не только жил в бочке, но и катался летом в раскаленном песке и обнимал зимой холодные, покрытые снегом статуи. Киников не страшила никакая грязь, никакие нечистоты, среди которых они жили ради своего “разума” и “упражнения”. Диоген говорил, что он не пачкается от этих нечистот, так же как и “солнце, которое тоже ходит по нечистотам и нисколько от этого не пачкается”. Нисколько не претила им и нечистота духовная, но, скорее, наоборот была для них необходимостью. Кратет специально имел дело с публичными женщинами, вызывая их на спор, чтобы привыкнуть переносить самую отборную ругань.
Такова небольшая картина античной эстетики безобразного, и вот смысл этого странного, этого удивительного принципа киников: благое — прекрасно, а худое — безобразно. Конечно, эстетика безобразного отнюдь не является полной и окончательной характеристикой кинической эстетики. Эстетика безобразного является только центральным или исходным пунктом всей этой эстетики вообще. Однако для того чтобы развернуть весь диапазон кинической эстетики, надо сначала войти в более подробный анализ самого кинизма, поскольку греческую эстетику часто и вообще можно формулировать только на основании дедукции из общефилософских теорий древних».
«Перед их /киников/ глазами и обнажился ничем не прикрытый жизненный процесс со всем своим безобразием, со всеми своими пороками, бесцельными и бесплодными потугами найти выход, со всеми своими тупиками».
«Разум мудреца есть духовная свобода перед лицом любого безобразия, уродства и вообще всяких отрицательных и положительных ценностей жизненного процесса; это есть самодовление (aytarceia) мудреца».
«Многочисленные фрагменты, дошедшие до нас от древних киников, переполнены воплями о свободе мудреца, о презрении к богатству и прочим материальным благам, проповедями бедности, незнатности, равнодушного перенесения всех треволнений жизни».
«К людской славе или молве у киников постоянное презрение. “Цель жизни — свобода от самомнения”. Брать с собой в дорогу нужно столько, чтобы в случае кораблекрушения эта поклажа не потонула . И вообще должна быть свобода от всего: от домашнего имущества, от родины. “Я, — говорит Диоген, — космополит”, так что Кратет и подавно мог сказать, что он свободен от купли и продажи. И, уж конечно, никаких забот о теле».
И т. д. и т. д. и т. д.: все то, что бросается в глаза при чтении «Лествицы», что в ней шокирует и скандализирует, — это на самом деле кинизм. От мирского нужно отказаться путем эпатирующе радикальной аскезы — отказаться от родины, семьи, самонения, денег, удовольствий и т. д. и т. д.: «богатство — это блевотина счастья», «цель жизни — свобода от самомнения», «брюхо — Харибда жизни», «любовь /половая/ — это зло природы»: аскеза есть средство освобождения от бессмыслицы мирского и как таковое — средство приобретения мудрости и свободы: аскеза, умерщвление плоти есть искусство свободной жизни, определенная «эстетика жизни» (ср. с исследуемыми Фуко «эстетиками существования», разработанными киниками, стоиками, эпикурейцами и монахами) — как таковая есть философия, притом — социально-критическая философия: «сребролюбие — корень всех зол» — Лествичник цитирует апостола Павла, который цитирует киника Диогена. Все это и порождает эстетику безобразного, эпатажа, шока.
Связь кинизма и монашества глубже, она пролегает на религиозной глубине. Антисфен, основатель кинизма, учил о Едином Боге, он — жесточайший критик многобожия, государств и классовых обществ, космополит, критик неравенства, проповедник обобществления и становления богами — в ходе аскетических трудов и избавления от зол классовых обществ; ибо последние суть плод отпадения от божественной истины путем лукавого дара титанов людям: миф, аналогичный библейскому сказанию о Каине и енохианскому мифу о падших ангелах: зло государства/неравенства/войны/угнетения — от титанов, от демонов, от Каина — такова изначальная анархическая мифология (киников, иудеев, христиан), извращенная модерном с его «прометеем/сатаной — бунтарями»: не бунтари они, но первые властители/собственники/убийцы. Вот это единобожие, этот отказ от мирского как от демонического, это умерщвление плоти и даруемые им свобода и мудрость — все это черты чисто кинической философии в «Лествице» — позволяющей, стало быть, квалифицировать себя как великий христиано-кинический трактат, трактат философский именно в своем аскетизме и шокирующей эстетике.
4/5. Феноменология
Но в чем же тогда новация «Лествицы», что позволяет (например, Лосеву) квалифицировать её как одну из первых (наряду с писаниями прп. Максима Исповедника) философских обработок христианства? — на этот вопрос нам ответит другой великий христианский мыслитель — Сергей Хоружий.
Главная тема Хоружего — радикальная философская новизна мистико-аскетического дискурса христианства. В тексте «Новая антропология» Хоружий утверждает, что «искомая цель» христианской аскезы — «Инобытие», то есть Божественное, Нетварное Бытие, которое
«не лежит нигде в здешнем мире, не имеет никакого отношения к его вещам, предметам, явлениям. /…/ Необходимо было – в особенности, на ранних стадиях — /…/ удаление от эмпирического социума, навязывающего свои занятия, свои нормы, не дающего выстраивать новую антропологическую реальность: и потому происходил уход в Пустыню, складывалась знаменитая двуполярность древнехристианского мира, «Империя и Пустыня». – Вслед за тем, когда установка вертикальной устремленности была воспитана, создана, возникала следующая, не менее тяжелая и непонятная задача. Оказывалось, что по этой вертикали еще и нужно восходить, подниматься. Но каким образом подниматься?»
На этот последний вопрос и отвечает «Лествица»: в ней производится
«самое ядро практики, своего рода антропологический — и мета-антропологический! — подъемный движитель, «мотор», который доставлял бы возможность подниматься по ступеням духовной практики, словно по лестнице, ведущей к претворению человеческого существа в Инобытие».
В «Лествице»
«подробно описана, проанализирована вся лестница «вертикального», бытийного восхождения человека к соединению с иным бытием. Отчетливо представало там и то главное, ключевое, что мы указали выше: уникальный антропологический и бытийный движитель, таящий в себе способность «вертикального» возведения человека».
Этот «движитель» — особое сопряжение активностей молитвы и внимания:
«человеку необходимо суметь так собрать, сконцентрировать свое внимание на молитве, молитвенном общении, чтобы достигнутое общение могло бы не прерываться» —
таким образом человек возводится по «райской лествице», сквозь онтологический горизонт, соединяется Богом, обоживается.
Связуя все это с кинизмом, мы можем выделить ряд отличий христианской формации кинизма от античной, а именно три радикализации:
1) Христианская аскеза радикализует социальный аспект кинизма, радикализует отрыв от мира. Нужно полностью с миром порвать, уйти в пустыню, основав там новое, альтернативное имперскому социальное пространство.
2) Христианская аскеза производит систематический дискурс аскезы, превращает ее в проработанную систему техник, затрагивающую все уровни, измерения, аспекты, компоненты человеческого существа: аскеза радикализуется, вовлекая всего человека в себя: тут, собственно, производится «новая антропология» по Хоружему: человек есть не раз и навсегда предзаданная «природа», а свободный, самоорганизующийся ансамбль энергий-действий — и каждая ступень описываемой прп. Иоанном Лествицы есть как раз определенная сборка антропологических энергий: ряд энергийных сборок, в которые последовательно трансформирует себя аскет.
3) Радикализуется цель аскезы: тут по-прежнему достигается свобода и мудрость, бесстрастие как и у киников, но христиане идут дальше, ставя цель онтологической траснформации — тут достигается новое бытие, Иное Бытие — Божество, Любовь. Собственно, из мира уходят, радикально со всем мирским порывают, радикально «умерщвляют» волю и плоть, пропускают через аскезу все свое существо — зачем? — чтобы обожиться, соединиться с Любовью.
После «союза» Церкви и Империи жизнь по Евангелию в полном, настоящем смысле становится невозможной. Евангельская жизнь отныне требует бегства из Империи в Пустыню. Христианские радикалы бежали из Империи в монастыри, там строя евангельские общины. «Лествица» есть руководство этого бегства и строительства. Начало — полный разрыв с миром: семьей, отечеством, деньгами, положением в обществе и т. д. Затем — местами немыслимые аскетические «жестокости» покаяния, послушания, поста и пр. Чему служат эти жестокости? — полной ликвидации мира, мирского социума, мирского человека. Инок должен предстать голым человеком на голой земле перед Богом. Осуществляется радикальное освобождение от законов биологии, социологии, психологии: нужно победить инстинкты голода, размножения, агрессии, стайности, самоутверждения и пр. Нужно победить логику иерархии, власти, денег и пр. Выбить себя из социальной иерархии — вот, пожалуй, формула отрицательной задачи Лествицы: внешне это происходит исходом из мира, внутренне, на уровне психики — уничтожением самой социальной логики в психике инока. Надо не просто покинуть мир, уравняться с прочими братьями, отказаться от денег, привилегий, но надо перестать всего этого хотеть — освободиться на уровне мыслей, надо перестать мыслить себя внутри иерархии (искоренить тщеславие — представление себя перед взглядами других, то есть общества; гордыню — представление себя лучшим в обществе; нужно оставить гнев, сребролюбие и пр.; послушание есть крайнее средство уничтожение логики иерархии, власти; нужно ликвидировать зависимость от семьи — «любви» к «ячейке общества»; нужно не создавать новые ячейки общества — то есть мира сего). Надо вырвать себя из мира; надо переподчинить тело духу; надо освободить дух от внутренней зависимости от мира, освободить психику от мирской логики. Все это нужно для сборки радикально нового субъекта — не-мирского и, соответственно, для создания радикально нового социума — не-мирского. Деструкция субъекта ради нового субъекта; деструкция социальных связей ради новой социальности. Что обретается в этой не-мирскости? — радость, любовь, свобода, равенство, безгневие. Достигается любовь к Богу, коя выражается в любви к братьям. Вот кратчайшая формула Лествицы:
«Слезы об исходе из сей жизни рождают страх; а когда страх породит безбоязненность (т. е. упование), тогда воссияет радость; когда же достигнет конца радость нескончаемая, прозябает цвет святой любви».
В формально-теоретическом, философском выражении все эти небывалые новации Хоружий анализирует под рубрикой «феноменологии» (в гуссерлевском смысле) — в тексте «К пределам феноменологии: Шпет, Гуссерль и интенциональность в мире духовной практики».
Вообще главная идея Хоружего состоит в том, что христианский мистико-аскетический дискурс уже всегда, уже в «Алфавитном патерике», «Лествице» и «Триадах в защиту священнобезмолствующих» был радикально неклассическим, постметафизическим, постмодерным дискурсом — за века до появления этих терминов. В частности, историю этого дискурса можно описать как становление особого рода аскетической версии гуссерлевой феноменологии. Ранние египетские отцы-пустыники порождают особую аскетическую «редукцию» (феноменологическую — то есть в области ума-сознания, философии — версию того, что в социально-политической области есть исход из Империи: «заключение в скобки» мира, отрешение ума-сознания от «естественной установки»), поздние афонские отцы порождают особый аскетический «ноэзис» (итог той в высшй степени своеобразной феноменологии, каковой считал Хоружий восточнохристианскую аскезу) , а синайские отцы, главным образом Лествичник, порождают особую аскетическую «интенциональность» (после «редукции», освобождения сознания от «мира», наступает черед «интенции» на своеобразные предметы
«феноменологическое сознание проводит непосредственно акт интенционального всматривания, в котором развертывается в работе сама интенциональность как таковая. При этом, она развертывается не как отдельное свойство сознания, но как определенный модус сознания /…/ В этом модусе осуществляется пристальная нацеленность на интенциональный предмет и устойчивое держание предмета в фокусе интенционального зрения. Исихастское же сознание после выполнения начальных стадий “аскетической редукции” также развертывает специальный модус – модус трезвения, в котором осуществляется точно такая же активность (однако не с произвольным интенциональным предметом, а с весьма специальным: им служит целостный энергийный образ человеческого существа). Трезвение (nepsis) – установка бдительной собранности сознания, являющая собой полный аналог интенциональности и разделяющая все ее ключевые свойства, начиная с преодоления в ней Аристотелевой оппозиции пассивности и активности (напомним, что данное свойство интенциональности утверждается Гуссерлем в поздней ее трактовке, после “Логических исследований”; в частности, оно разбирается в 4-м из “Картезианских размышлений”) /…/ Наряду с данным соответствием, сопоставление феноменологического и исихастского сознаний должно учитывать и их фундаментальное различие, вызванное мистической природой последнего. Строение исихастского сознания не может исчерпываться сферой трезвения, поскольку исихастская практика, в отличие от интенционального акта, — предельная практика, процесс, восходящий к границе горизонта сознания и опыта. Согласно “внутреннему органону” исихастского опыта, на центральных этапах этого восходящего процесса, сознание имеет своим ядром прочное сочетание двух базисных элементов, внимания и молитвы. При этом, “внимание” здесь понимается обобщенно, как модус трезвения, “молитва” же имеет специальную форму так наз. “непрестанной молитвы”. Из этих элементов, второй — главный, именно им обеспечивается восходящий характер процесса, его продвижение к пределам опыта; тогда как первый — служебный, дело его – создать “пространство молитвы” и его охранять от любых вторжений, помех».
Итак, «Лествица» в эстетике безобразного, крайнем аскетизме и т.п. своих характерых чертах не только основывается на кинической философской традиции, радикализуя ее, но и, базируясь на этом радикализованном кинизме, производит ряд фундаментальных теоретических новаций — феноменологическую философию и неклассическую антропологию — за много веков до Гуссерля и постмодерна.
5/5. Дадаизм
Итак, после того как мы отбросили иллюзии понятности «Лествицы», иллюзию знакомства с её содержанием, месседжем, позволив себе прочитать «Лествицу» как в первый раз и скандализироваться ей, затем — увидеть ее философскую глубину, обоснованность и новизну, мы можем начать собственно знакомиться с «Лествицей» по настоящему. Тут проводником нам будет дадаист Хуго Балль, посвятивший один из очерков своей книги «Византийское христианство» прп. Иоанну Лествичнику: очерк его жизни и последовательное изложение «Лествицы». После сказанного нами не кажется случайным тот факт, что один из основателей дадаизма — подрывного (контр)культурного авангардистского явления — Балль обращается к радикалу-кинику Лествичнику: это как раз закономерно: «Лествица» — вполне «дадаистский», «авангардный», в высшей степени подрывной, контркультурный панк-текст уже просто в своей эстетике, не говоря уж о месседже. Как Хоружий находит в «Лествице» подрывную нонклассическую философию, так и Балль находит в ней подрывную нонклассическую культуру.
О стиле «Лествицы» Балль пишет — а в вопросах стиля ему доверять можно:
«Как бы под ударами нежного, мягкого молота начинает выковываться и застывать язык произведения, в котором нет никаких витиеватых привнесений, но все — одна лишь прямая суть, четкая огранка и жесткая ковка. Святой говорит о смарагдах, из которых он составляет диадему своего речения. Перед нашими глазами проплывают образы редкой по силе ясности и красоты. Систематичность “Scala Paradisi” Иоанна Лествичника в некоторых существенных аспектах отличается от аскетических творений его предшественников. Никогда прежде не появлялось столь четко структурированное произведение».
Мы начинали наш текст, следуя примеру Балля: с развенчания псевдопонимания. Современный субъект не просто не понимает, что такое аскеза — это было было полбеды — он «понимает» ее прямо противоположно ее смыслу, а ведь именно аскеза есть то, что этому глубоко невротизированному субъекту нужно — и как раз в силу своего псевдопонимания, псевдознакомства этот субъект в абсолютном ослеплении винит аскезу в своих невротизациях:
«Нет, аскет — это не труп». «Он не мертв, но исполнен жизни более других, он самый живой среди людей». Аскет «неуклонно устремляющийся вперед и вверх, обнаруживает в глубине своей души переживания и страхи, о наличии которых он ранее даже не подозревал. Крепнет некая прискорбная болезнь, свойственная внутреннему голосу человека. «Порок» преследуется вплоть до его проявлений во сне и сновидениях. По-видимому, здесь очищению подвергается само подсознательное». «С тех пор как победили поверхностные, приукрашенные представления о душе, с тех пор как лицемерная простота изгнала подлинную, принято считать, что аскеза представляет собой нечто враждебное жизни. В ней усматривают насилие над природой, стремление нанести увечье человеческому естеству, она предстает как некое коварное орудие уничижения человека. Ее даже считают извращением свободы».
«Однако на самом деле аскеза далека от всего этого, более того, она являет всему сказанному прямую противоположность, но с того времени, как весьма предприимчивые апологеты широкого подхода к теме наслаждения и удовольствий заговорили о грубых, стойких, «хищных» инстинктах, она приобрела дурную славу. Заговорили о том, что современный человек, страдающий от меланхолии, порожденной эпохой всеобщей машинерии, якобы страдает от последствий аскетического образа жизни прошлых эпох, а болезни современного общества, в частности паралич и истерию, якобы надо лечить упразднением сложившейся внутренней психологической структуры в этом человеке».
Аскеза — подлинная, настоящая аскеза — не как она предстает в фантазиях невротического сознания, а как она обрисована в «Лествице» — есть искусство любви, блаженства, радости, возвращения в рай:
«Совершая такое /аскетическое/ упражнение, упомянутые отцы /аскеты/ обретали особую остроту духовного зрения, которое все ярче рисовало им образ человека, не подверженного тлению, открывало некий исконный первотекст, раскрывало человека, преисполненного райского сияния, человека, которой был открыт всяческой доброте и всякому лучу радости».
«Разве такая любовь — не высшая радость, лишенная страсти? Разве она — не буря без опасности, не золото без шлака? Разве она — не океан без дна и грязи? Разве она — не бесстрастие и безмолвие души, не самая таинственная ясность и явь всей жизни? И разве она не предполагает восторга и упоения, необходимых для того, чтобы смог раскрыться ее закон, ее сети, уловляющие всякого обиженного и униженного?» «Бог есть милосердная, сострадательная любовь».
Божество как милосердная, сострадательная любовь — вот цель описанных радикальных панк-эстетики, мышления, умерщвления плоти, бегства из мира: все сферы жизни и культуры подрываются ради нее.