Оправдание фарисейства

Подпишитесь
на наш Телеграм
 
   ×
Питер Пауль Рубенс, Антонис Ван Дейк. Пир у Симона фарисея. 1618–1620

Преподобномученица Мария (Скобцова) — одна из ярчайших наследниц русского Серебряного века, религиозный мыслитель, поэт, художник, чье творчество всегда было неотделимо от ее действий. Не было высказанной ею истины, которую она не подтвердила бы своей собственной жизнью, оборвавшейся в газовой камере лагеря Равенсбрюк.

Творческая церковность, свобода и радость как необходимые критерии истинной духовной жизни, разделение страданий ближнего до последней его глубины — эти идеи преподобномученицы Марии обретают особую актуальность в нынешнее время.

Евангельское повествование как бы в малом кристалле запечатлело в себе все, что бывает, и все, что может быть в мире. В этом смысле мировая история является неким микрокосмом, в котором действуют те же силы, которые действуют в Евангелии.

Недостаточно говорить о том лишь, что события жизни Спасителя вечно совершаются в мире, что вечно в мире рождается Христос и лежит Младенец в вифлеемских яслях, что вечно звучит Его проповедь и свершаются Им чудеса, недостаточно чувствовать, что над миром вечно вознесен Голгофский крест и вечно распинается на нем Истина, недостаточно видеть вечное Воскресение, вечно пребывающую в мире Пасху. И даже ощущение апокалипсических свершений, вечно не только угрожающих миру, но и реализуемых в человеческой истории, не исчерпывают того, что вечно воплощается в мире.

В известном смысле каждый человеческий образ, явленный и раскрытый нам в Евангелии, отображается в ходе человеческой истории. Так же блудница продолжает омывать слезами ноги Спасителя, так же ввергается в бездну стадо свиней, так же обращается мытарь, и ученики так же идут, оставив свои сети, за Учителем. И вечно отрекается Петр, и вечно по вере идет он по водам, и вечно противостоят Христу блюстители закона, книжники и фарисеи, и задают Ему лукавые вопросы и предают Его, и толпа кричит: «Распни, распни Его!»

В макрокосме вселенной, в мировой истории мы узнаем целые периоды, стоящие под тем или иным знаком Евангельского повествования. Евангельской хронологии, конечно, нет, потому что в Божиих судьбах наша земная, временная последовательность случайна. Может быть, все время существует все наличие евангельских событий, и Рождество единовременно с Голгофой, и Голгофа с Воскресением. Мы просто только чувствуем, что каждая эпоха выдвигает по преимуществу то, что ей ближе и более свойственно.

И тянутся долгие века, когда книжники, законники и фарисеи блюдут завещанный им отцами закон, когда в этом вечном всемирном Израиле все покойно, пророки молчат, жертвы приносятся в храме, фарисей бьет себя в грудь и благодарит Бога за то, что он не как этот мытарь.

Потом в мир врывается огонь. И вновь и вновь звучит призыв Предтечи к покаянию, и вновь и вновь ломается устоявшаяся жизнь, и рыбаки бросают сети, и люди оставляют непохороненными своих мертвецов, чтобы идти за Ним. А потом вечно выполняется пророчество: дом оставляется пуст, солнце гаснет, земля раскалывается на куски, — и нет человеку пристанища. Голгофа разрастается, становится всем миром. Ничего не остается, кроме Креста. Человечество призывается к жертве. И падая, предавая, изнемогая, вновь подымаясь, оно идет на эту жертву.

Не надо проводить точных исторических параллелей. Само собою разумеется, что портретного сходства мы тут получить не сможем, но вместе с тем каждому ясно, в какую эпоху мы живем. Каждый помнит, как недавно еще, в сытом и устоявшемся мире, законном и по-своему добродетельном, звучали благодарственные молитвы фарисея, и каждый слышит, как за окнами домов толпа и сейчас взывает: «Распни, распни Его!» И каждый чувствует тяжелую поступь шагов, возносящих свой крест на Голгофу.

Кроме такого макрокосмического вечного воплощения Евангелия в мире, есть и иное — существует некий микрокосм Евангельского повествования. Это каждая отдельная душа человеческая. И не то что каждому человеку дано как бы повторить один из Евангельских образов — нет, — каждый повторяет все Евангелие, или, вернее, может повторить все Евангелие. Мы в себе совмещаем и мытаря, и фарисея, и верим, и не верим, и следуем за Христом, и предаем Его, и отрекаемся от Него, и висим рядом с Ним на кресте, и, как разбойник, взываем, чтобы Он помянул нас в Царствии Своем.

В этом смысле неложно обетование, данное Христом грешнице, что то, что она сделала Ему, помянется везде, где будет проповедано Евангелие.

И можно говорить не только о подражании Христу, а и о каком-то неизбежном подражании Евангелию, не только о том, что человек стремится к Христову совершенству, но и о том, что он падает во все бездны, о которых повествует нам Евангелие.

Человек вечно находится в раздоре, в расколе, в несмолкаемом споре с самим собой. И внутренний путь его определяется, с одной стороны, своими собственными законами, непередаваемыми внутренними событиями, изменениями таинственных пейзажей его души, — с другой стороны, находится в зависимости от внутреннего пути эпохи, в которую он живет, отражает ее, сотрудничает с ней.

Если эпоха фарисействует — то очень трудно человеку не быть фарисеем, если эпоха насыщена трагизмом, если все гибнет кругом, если человечество чувствует себя на Голгофе — то и отдельный человек гораздо острее воспринимает этот трагизм жизни, легче идет путем жертвы, сознательно подымает крест на свои плечи.

В этом смысле макрокосм связан с микрокосмом.

Они взаимно обусловлены, они взаимно влияют.

И если принять такую возможность стояния каждой эпохи под особым знаком евангельских образов, то, может быть, будет ясно, что каждая эпоха имеет какие-то специфические свои добродетели, а также особые пороки, ей преимущественно свойственные. Может быть, можно условно говорить об истории пороков и об истории добродетелей. И это было бы так же характерно, как говорить об истории искусства или истории образа правления, истории мысли человечества и т. д.

Но если мы внимательно присмотримся к тому, как развивается в мире человеческий дух, то увидим, что самое для него характерное — это чередование огромных, почти всегда мучительных и трагических подъемов с эпохами некоего мерцания, блюдения огня, консервирования уже потухающих порывов.

Ветхий Завет является в известном смысле точным регистратором того, как это происходило в Израиле.

Начиная с блаженных времен райского существования, когда Адам давал имена всему существующему и общался с Богом, начинается длинная цепь падений и восхождений человечества.

Райское блаженство было прервано грехопадением. Человек оказался вынужденным в поте лица есть хлеб свой, — может быть, в поте лица, то есть с невероятными духовными усилиями сберегая в своей душе отблеск райского света. Он был призван как бы только к консервированию, к памятованию, к верности, а не к новым Богооткрытиям, не к новым райским видениям. И даже в этой малой задаче он падал и предавал, он опустился на самое дно греха, он, в лице Каина, поднял руку на брата, он, в лице бесчисленных своих представителей, грешил и предавался пороку.

Что в этих сумерках первозданного человечества могло быть особой добродетелью? Только эта верность райским воспоминаниям, только эта вера грядущим событиям, только трезвая и размеренная поступь, пересекающая долину плача и греха.

Так рождался прототип законников, прототип всех блюдущих вчерашний день, охраняющих традиции, сделавших верность и память вершиной своих восхождений.

Питер Пауль Рубенс, Ян Брейгель. Адам и Ева в Раю. Ок. 1617

Душа человеческая, может быть, тогда уже испугалась дерзаний. (Не дерзание ли увело прародителей из Эдема?) Душа человеческая тогда уже стала ограничивать свою свободу. (Несвобода ли заставила Еву поддаться искушениям змия?) Душа человеческая отреклась от выбора. (Выбирают только падение, только отречение. Добродетель же призывает к неподвижному пребыванию во вчерашнем дне, к блюдению, к памяти, к ожиданию.)

Так начался унылый, будничный, однообразный путь падшего человечества. И это длилось века.

Изредка эти сумерки прорезались молнией. Бог нарушал Свое вековое молчание. В свободно выбранное рабство и окаменение врывался голос Божией трубы, пророки звали мир из его окостенения к новому пламени, они говорили о гневе Божием и об огне, который сожжет мир, в сущности, они вновь и вновь звали мир к выбору и свободе.

Пророков побивали камнями. Отчего? Разве не отблеск утраченного рая и не заря грядущего обетования были на них? Разве не об этом стенало и мучилось человечество? Разве не во имя этого соблюдались законы, приносились жертвы, блюлась буква? Почему пророков побивали камнями?

Потому что человечество научилось бояться свободы, потому что человечество знало, куда эта свобода привела его, знало, что оно при свободе выбора может пойти за пророками, а может опуститься в последнюю бездну. Нет, уж лучше не рисковать, не пробовать, не искушаться, не соблазняться. Должное точно отмерено. Десятина мяты дается храму. На этом пути пусть многого и не достигнешь, но зато ничем и не рискуешь. Неподвижность гарантировала от новых потрясений, от катастроф, от трагических сдвигов. Пусть она гарантировала и от освобождения, и от расплавления — так все же лучше, прочнее, спокойнее… И пророков побивали камнями.

Мир медленно погружался в сумерки. Уже слагал свои вопли тоски и безнадежности Экклезиаст. Ветер возвращался на круги свои. Уныние подстерегало человеческие сердца. Никто не верил, что близится утро. И пророки молчали.

Посреди народа Божия, повторявшего слова Экклезиаста, крепкими дубами, несокрушимыми твердынями высились блюстители его правды, его избранничества, охранители закона, каждой буквы закона, книжники, законники, фарисеи. Человек изменит — закон не изменит. Человеческая душа превратна — буква неподвижна. А потому буква выше души, суббота выше человека.

И в священных книгах сказано о Мессии, Святом Израилеве, Его пришествие не ложно, — а потому пусть молчит безнадежность, — они дохранят, доберегут закон до Его славного дня. Лишь бы ничего не расплавлялось, не сгорало, лишь бы все было неподвижно в своем мертвом окостенении. Таковы правила для всего народа, таковы и заповеди для каждой отдельной души человеческой. Исполни предписанное, принеси положенную жертву, отдай храму то, что ты должен отдать, соблюдай посты, не оскверняйся общением с нечистым — и ты дождешься, не ты, так сын твой дождется. Но и ты уже имеешь награду свою в том, что ты выполнил, что ты праведен, что ты соблюл каждую букву, что ты не как этот мытарь.

Нет сомнения, что каждый чувствует эту жестоковыйную правду фарисейскую и ничего ей до срока возразить не может. И нет сомнения, что даже современная душа человека, всякая человеческая душа проходит через эту фарисейскую правду, через выжженную и бесплодную пустыню выжидания, бережения, — может быть, бережет последний глоток воды: не выпью, потому что новой воды не будет.

Да, в пустыне духа, во время страшной духовной засухи, фарисей оправдан. Он единственно разумный и бережливый, охраняющий и трезвый.

И не расточителю, не тому, кто во время великого Исхода объедается манной и дичью, и обпивается студеной водой, и пляшет перед золотыми тельцами, — не ему обвинять строгую бережливость законника, постящегося даже посреди всеобщего голода и выполняющего все, как надо. Он сохранит скрижали Завета в скинии, он введет душу народа в Землю обетованную.

Сколько раз в каждой из наших душ суровый блюститель традиций и законов проклинает неверную толпу соблазнителей, нарушителей закона. В каждом из нас идет такая борьба за чистоту положенного, за устав, букву, закон, за то, что связано с грядущим — только грядущим, еще не воплощаемым обетованием.

Когда пророчество молчит в нас, когда дух не расплавлен, кто соблюдет его от распыления и расточения, кроме блюстителя закона, стоящего всегда на страже. Этим он и в нашей душе оправдан.

Но есть у него обвинитель, перед которым ему оправдываться нечем, есть нечто, что смещает эти законы земного, естественного, природного мира, что уничтожает всю праведность фарисейскую, и всю верность законников, и все мудрование книжников. И это нечто есть огонь.

Огонь сошел в мир. Слово Божие воплотилось. Бог стал человеком. Недаром и не случайно этому чуду, этому исполнению обетований противостали именно те, кто были блюстителями обетований, чаяний, заветов. Началась борьба законников с тем, что превышало закон субботы, с Сыном Человеческим. Он, пьющий и едящий с мытарями и грешниками, Он, исцеляющий в субботу, Он, говорящий о трехдневном восстановлении разрушенного храма, — разве не должен был Он показаться им самым страшным нарушителем положенного, традиционного, привычно-спасительного. И они восстали на Него во имя своей вековой правды. Если они не видели в Нем Мессии, то и не могли чувствовать себя сынами чертога брачного, а стало быть, не могли жить по духу и силе брачного чертога.

Огонь сошел в мир. Человеческие сердца расплавились. На путях к Воскресению стал Голгофский крест. Казалось бы, что те, кто распинал Его, кто предал Его, оказались по ту сторону, в ветхом, дряхлом, уступающем и отступающем Завете. А по эту сторону, с Ним, остались новозаветные, огненные, взявшие крест на свои плечи, освященные и преображенные тайной воскресения — навеки, до конца мира, члены Церкви Его, которую и ад не одолеет, причастные к вечной жизни здесь, в своих земных днях.

Гюстав Доре. Спор Христа с фарисеями. 1866

На самом же деле в христианстве сохранились все силы, действовавшие в Ветхом Завете. Та же жестоковыйная, безразличная, удобопревратная толпа, те же блюстители закона, уже нового, Его закона, христианские книжники, фарисеи, законники, и еще — те же побиваемые камнями пророки, юродивые, не укладывающиеся в рамки закона, беззаконники для тех, кто подзаконен.

Собственно, вся история христианства есть тушение и вновь возжигание огня. Так эта история развивается в каждой отдельной душе, так она протекала в мировом пространстве. Мы знаем холод и мертвенность целых христианских эпох, мы знаем вспыхивающие и разрастающиеся огни подлинного христианского благовествования.

Мы знаем, как чередуются книжники и фарисеи с начинателями новых путей — их время, — с широкой волной мученичества, подвижничества, исповедничества, покаяния и очищения. И опять-таки по справедливости надо сказать, что значение фарисейства в христианстве не исчерпывается только тушением огня, замораживанием и умерщвлением живого и пламенного, — они действительно и подлинно охраняют, берегут, консервируют, проносят драгоценный ларец христианских сокровищ через теснины мертвых и самодовольных эпох. В этом смысле не обывателю, не представителю таких мертвых эпох нападать на них, — они праведно защищают христианство от вечно пребывающего в мире язычества, культа мелких страстей, предрассудков, культа самых разнообразных идолов, тельцов из разных металлов — железного тельца государственной мощи, золотого тельца экономического благосостояния и т. д.

Но наряду с этим они стараются оградить Церковь и от подлинного христианского горения, от всякого огня вообще, они только берегут свою святыню и не дают никому питаться ею.

Оценка пользы и значения для Церкви фарисейства зависит главным образом от эпохи, в которую они живут. Поэтому она сильно меняется, подвергаясь очень значительным колебаниям.

Мы сейчас стоим в начале некой новой церковной эпохи. Многое в ее характеристике стало уже ясным. Из этого ясного мы можем расценивать, что Церкви нужно в данную минуту, что способствует ее росту и пламенности и что, наоборот, ей сейчас вредно. Помимо непосредственного ощущения данной эпохи, мы можем и должны в наших оценках определять ее отличие от эпохи предшествующей — это дает нам возможность видеть то новое, чего от нас требует Церковь, и то, от чего мы должны сейчас освобождаться, чтобы ей этим старым и даже устарелым не повредить.

Предыдущая церковная эпоха занимала собой около двухсот лет петровского периода.

Если мы всмотримся во все видоизменения, произведенные петровской реформой в жизни Церкви, то выясним, что самое правильное было бы их характеризовать как попытку некоторой постепенной протестантизации Церкви. В известном смысле православие в петровские дни пережило то, что католичество в дни Лютера, — разница только в том, что этот процесс никогда не достигал такого напряжения, как на Западе, никогда не разрывал тела церковного. Он был ослаблен, локализирован, подведен под обязательность православных догматов. С другой стороны, он не носил характера и подлинных религиозных исканий, как западный протестантизм.

Петровские церковные реформаторы меньше всего были религиозными реформаторами. Они сами себя не чувствовали ни пророками, ни святыми — они лаицизировали, обмирщали Церковь, отнимали из ее ведения мир и загоняли ее огонь в пустыни, в леса, в скиты, в далекие, уединенные монастыри.

Не надо закрывать глаз на то, что они многого добились. Синодальное православие во внешних, формальных своих проявлениях действительно стало одним из ведомств великого Российского государства. Иерархия, украшенная государственными орденами и лентами, зачастую имела психологию крупной императорской бюрократии. Не стоит перечислять бесконечных фактов, говорящих о таком обмирщении православия в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Можно сказать только, что именно оно привело к отпадению всей ищущей культурной части русского народа — русской интеллигенции — от Церкви.

Если бы вся Церковь стала тем, чем она была на поверхности, чем она себя проявляла в общей государственной и народной жизни, то постепенно ее значение могло бы быть совершенно умалено, и ни о каком новом возрождении не приходилось бы и говорить. На поверхности действовали вовсе не книжники и фарисеи, не блюдущие букву законники, а разной степени добросовестные обер-прокуроры и чиновники, как духовного, так и светского звания. Они предали в самом начале российское патриаршество, они предавали не только быт, традиции, обычаи православной России, они предавали и сам дух православия.

Но у Церкви этого периода были и свои праведники, благодаря которым она могла как-то подготовиться к ожидающим ее испытаниям. Они действительно сохранили церковные сокровища под спудом, под покровом официального церковного ведомства.

Были в первую очередь святые. Правда, их количество не особенно велико, два последние века в этом смысле были гораздо более скудны святостью, чем все предшествующие века православия в России. Но святость была и не могла не быть, святость всегда есть в Церкви, она как бы составляет сердце церковной жизни. В этом смысле явление святого не есть нечто, что характеризует данную эпоху церковной жизни, — оно характеризует церковную жизнь вообще.

Характерная же и особая праведность петровского периода, конечно, носила черты фарисейской, законнической и книжнической религиозности. Это естественно, потому что само время требовало от людей в первую очередь блюдения старого огня, бережения прежней святыни, охранения опыта отцов и праотцов, как бы стережения скинии завета. Мир, внешний мир, расхищал и расточал церковные богатства духа, обмирщал человеческое сердце, учил совсем иным построениям миросозерцания и мироощущения. И не только мир оборачивался таким чуждым и непривычным обликом — в самой Церкви все громче и громче раздавались новые голоса, в самой Церкви все труднее становилось оберегать церковную святыню.

Понятно поэтому возникновение такой охранительной, оберегающей праведности этого периода. Она была действительно внутренне неизбежна и чрезвычайно полезна для церковного будущего. Какой бы облик ни принимал Синод, как бы ни развивался победоносно процесс обмирщания Церкви, за ним притаились все же церковные клады, строго оберегаемые, ждущие какого-то своего дня, чтобы вновь засиять миру, чтобы вновь от себя низвести огонь в сердца нового поколения русского народа.

Надо быть справедливым. Охранители действительно доохранили, книжники защитили каждую букву, законники передавали заповеди в неприкосновенности, фарисеи соблюди праведность незапятнанной. Им церковная жизнь многим обязана.

Но петровская церковная эпоха кончилась. В России было восстановлено патриаршество, символ начала новой жизни в Церкви. После многих сотен лет вновь началось гонение на христианство в таких размерах, которых, пожалуй, не знала первохристианская Церковь. Гонения эти не только физически уничтожили верующих — они отравляли и отравляют всю народную душу, они воспитывают целые поколения в полном неведении о Христе. Церковная жизнь поколебалась, верность Церкви не дается от самого рождения, как некий само собою разумеющийся факт, а завоевывается страшными духовными потрясениями и кризисами. Ничего устоявшегося, привычного, бытового, общеобязательного нет — все шатается, все трещит, возникают какие-то новые вопросы, мир обращается к Церкви, прося ее ответить на то, чем она уже веками не занималась.

Более того, не только церковный мир пылает, все человечество находится в огне, все человечество выбилось из привычной колеи жизни, взметено вихрями, несется по неведомым дорогам, корчится в войнах, кризисах, революциях.

Могут ли сейчас охранители и блюстители продолжать только охранять и блюсти. Этого ли требует Церковь от своих верных детей. Этим ли она утолит смертельный голод мира. Это ли она может противопоставить всем вопрошаниям настрадавшегося, обезбоженного, потерявшего путь человечества. Нет, конечно.

Да и помимо таких наблюдений о внешнем мире, разве сама церковная жизнь не говорит нам, что из недр Церкви вырвался древний огонь, столько веков тлевший под спудом, что сейчас церковная жизнь, окрашенная кровью мучеников, достигает невероятного напряжения, что сейчас могут и должны зазвучать пророческие голоса. А главное, что сейчас в душе каждого искреннего человека звучит требовательно и настойчиво призыв Предтечи: «Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное». И душа отвечает этому призыву сама и передает его своим близким, им утешает отчаявшихся и им угрожает беспечным.

Перед верующим человеческим сердцем вдруг начали тускнеть все вторичные и случайные ценности, весь благолепный покров церковной жизни, и с небывалой яркостью, с ослепительной остротой обозначились единственно до конца важные вещи. Человек в наше страшное время почувствовал, что он стоит нагой и грешный перед лицом Бога, что он не выполнил Божественной заповеди о любви, что он не блюл землю, Божие творение, что он не замечал брата своего, что он не прибегал к Божественной помощи. В нашем малом и тварном мире раскрывается для каждой души как бы отображение грядущего Страшного суда, человечество проходит через ночь отчаяния — хочет ли оно достигнуть нового дня, хочет ли сжечь и очистить свою грешную душу?

В такое время фарисеям нечего делать, в такое время каждая буква в законе сама начинает говорить и учить, в такое время Церкви нужны другие люди, и другие силы, и совершенно иной огонь.

И пусть мы понимаем и считаем естественным не только недоумение тех, кто блюл истину, но и возмущение их, и боязнь их и за истину, и за верующих, и за все человечество, — как бы ни было естественно их отношение к новой жизни, возникающей в Церкви, во имя огня, который загорается, во имя душ, которые расплавляются именем Христовым, во имя Церкви, ее сияния, ее пылания, во имя всех, кого ей надлежит осветить и освятить, мы должны помнить, что фарисеям и законникам сейчас не место блюсти церковное достояние.

Мы с верою должны ждать пророков, обличителей и утешителей, зажигателей человеческих душ, борцов за полновесную ничем не умаленную правду Христову — в жизни и в учении, в храме и вне храма, везде и повсюду, потому что везде все по праву принадлежит этой правде.

Из книги «Таинство ближнего». — М.: Никея, 2022

Впервые: Путь. 1938. № 56 (май-июнь)

Поделиться в соцсетях

Подписаться на свежие материалы Предания

Комментарии для сайта Cackle