Рынок и монастырь, 4. Антропология буржуазности

Владимир Шалларь

Автор ТГ- и ВК- ресурса «Либертарная теология».

Подпишитесь
на наш Телеграм
 
   ×

Подступая к задаче политэкономического расширения синергийной антропологии (СА), продолжим чтение «Падения буржуазии» и «Проблем прометеизма» Мацейны, начатое в предыдущем выпуске.

Два типа буржуазного субъекта

Мацейна пишет, что основа истории, жизни, бытия — борьба, движение, противоречие, антиномичность, кризис. Буржуазность же, характеризуемая им как стремление к обживанию в здешнем бытии, хочет сгладить все это: главное устремление буржуазного субъекта — нивелирование антиномий, сглаживание противоположностей, уравнение, омассовление, уничтожение различий и иерархий. Именно это стремление лежит в основании позитивизма, скептицизма, демократизма, утопии прогресса — утопии окончательного комфорта в этой действительности. Не желая знать смерти, ограниченности и недостаточности сущего, буржуа невольно служит смерти, ибо здешняя действительность проникнута смертью. Вот трагическая ирония буржуа, не знающего ничего трагического.

Буржуа не знает первородного греха, притом характерно, что именно буржуазные христиане постоянно ссылаются на первородный грех как на условие невозможности социальных преобразований. Здесь нет противоречия: «первородный грех» есть характеристика здешнего бытия, падшего мира, который во зле лежит, а именно в здешнем бытии буржуа хорошо. «Первородный грех» — условие буржуазного довольства. Буржуа вспоминает о первородном грехе только тогда, когда нужно другим сказать, чтобы они не изменяли мира, в котором буржуа хорошо. Клиент педофильского борделя погружен в грех, и ему хорошо. Представим себе, что на приход к нему полиции он отвечал бы: «закрывать педофильский бордель, судить меня — смешно и глупо, ведь люди грешны и грех вы все равно не победите». Как педофил относится к педофилии, так буржуа относится к первородному греху. Он — оправдание для его греха, условие его грешной жизни.

Отсюда и буржуазная психология гармонической души («сытость», «довольство»), находящейся в неведении внутреннего раскола: буржуа знает только свое сознание. Фрейдизм, пишет Мацейна, разрушает буржуазную философию (и вслед фрейдизму — открытие онтической границы и «смерть субъекта» в последующей философии, экзистенциалистская философия сложности и противоречивости личности — всего этого буржуазная, новоевропейская философия не знала, поскольку это просто-напросто не входило в опыт буржуа, а точнее, он активно изгонял все это из своего опыта). Буржуа живет корректно, прилично, не зная ни бессознательного, ни духа: он «добродетелен», в смысле духовно и душевно мертв — он добродетелен для пользы бизнеса и довольства быта; он в быту, а не в событии и бытии; у него нет ни сжигающих страстей, ни дерзания духа. Но мнимо единство буржуазного сознания: на деле буржуа редуцирован, не задействует верхние и нижние энергии человеческой природы (СА же настаивает, что идеал, предполагаемый восточнохристианскими духовными практиками — исихазмом, — холистичен, то есть задействует все энергии человека). Подлинное единство всего объема антропоэнергий дается только святостью. Буржуа поэтому глубоко трагический персонаж — сугубо трагический, ибо этот трагизм закрыт для него самого. Он не знает о своей трагичности, и это трагедия в квадрате (подобно тому, как Хайдеггер говорил, что наша трагедия не в забвении бытия, а в том, что мы забыли, что мы забыли бытие — в забвении забвения).

Мацейна различает два вида буржуазности и, соответственно, два вида буржуазных субъектов. Буржуа размыкается на сущее, обживает мир сей, но сущее, мир сей, дан как тело и как предметы. Есть поэтому буржуазная установка на гедонизм: размыкание к жизни, телу, удовольствиям; теплый витализм. И есть буржуазная установка на утилитаризм: размыкание на материю, предметы; холодное накопительство.

Ощущение и чувство — основная форма жизни буржуа-гедониста. Не объективные потребности и цели тела, но ощущения для него цель. Поле духовных смыслов отбрасывается, и остается только чистый опыт ощущений. Пример: не брак, любовь, зачатие детей важны в сексе для гедониста, но само ощущение удовольствия и только. Секс — не символ любви и брака, не средство для воплощения нежности и рождения детей, а механизм производства приятного ощущения. Еда — не для утоления голода, поддержания тела, еда — не символ дружбы, любви (трапеза друзей, любовников, семьи), не религиозный символ (Евхаристия), а опять же — механизм производства приятного ощущения.

Удовольствие в целостном, не редуцированном человеке есть механизм обнаружения онтологического добра, ценности. Удовольствие от еды, секса, красивого пейзажа, чистого воздуха есть знак онтологической ценности любви, жизни, красоты, бытия; удовольствие есть чувство соединения с объективным бытием. У гедониста удовольствие лишено характера обнаружения объективной реальности и превращено в чисто субъективное переживание. Эту диалектику обживания в сущем, которая ведет к пропаже сущего и господству не реальности, а ощущения, надо накрепко усвоить: диалектику материалистического (обживание в сущем) основания идеализма (превращения всего в субъективные переживания).

Буржуа-гедонист знает только здешнюю реальность, он, казалось бы, сугубый реалист, но, отказываясь от духа, он отказывается от целостного видения реальности, в своем реализме он приходит к мареву ощущений, теряет твердыню реальности; он реалист — поэтому для него есть только то, что есть у него в опыте — то есть он сам. Но не как целостный человек, а как центр переживаний тех или иных ощущений, по возможности приятных. В своем размыкании на сущее он теряет и сущее, и себя самого, остается только марево ощущений. И вот почему сугубо материалистическая эпоха капитализма есть эпоха расцвета идеалистических учений (Беркли, Юм, Фихте и пр.): есть ощущения, а не реальность, и есть опыт этих ощущений, но не реальный субъект. Отсюда проблема «протяженного» и «мыслящего», объективного и субъективного, гносеологическая проблема в новоевропейской (эпохи капитализма) философии и т. д.: реальность распалась и исчезла. Редуцируется в буржуа не только вся духовная сфера, от которой он в своем «реализме» отказался, но и сама жизнь, сама реальность: не жизнь, но ощущения жизни, не реальность, но ощущения реальности.

Для нас важно, что Мацейна предпринимает именно антропологический анализ буржуа: смотрит, какие энергии задействует буржуа-гедонист, как их выстраивает, и какие энергийные конфигурации здесь получаются. Буржуа-гедонист задействует себя в практиках добывания средств для удовольствий и практиках получения удовольствий; эти практики приводят к чудовищной редукции антропоэнергий буржуа-гедониста: он теряет саму реальность, он теряет себя, ближнего, Бога — в погоне за приятными переживаниями он теряет высокие и глубокие переживания. Богатея материально, он приходит к страшной человеческой бедности (это похоже на эволюцию иных живых существ, по ходу которых у них атрофируются все органы, кроме пищеварительного тракта).

Интересно, что подобное происходит даже в сугубо буржуазной сфере частной собственности. Конкретная, реальная собственность на землю, орудия труда и пр. превращается в анонимную, безличную собственность акций и денег, «ценных бумаг» (а не ценных реальностей). Собственность «идеализируется», дематериализуется (так, мы часто не знаем, кому принадлежат те или иные активы), как писал Бердяев в «Судьбе человека в современном мире»:

«Капиталистическое хозяйство глубоко антиперсоналистично. Оно есть дегуманизация экономической жизни и овеществление человека. В упадочный период капитализма это выражается в том, что он становится все более и более анонимным. Капитализм сам все более и более разрушает принципы частной собственности. Неизвестно, кто является собственником и чего он является собственником. Власть банков есть безличная, анонимная власть. Тресты — анонимные, безличные учреждения. Неизвестно даже, кто является виновником бедствий, поражающих современное человечество, виновника нет, он не имеет имени. Безработные не тают, кто виновник их горькой участи. Человек чувствует себя совершенно раздавленным нечеловеческой, безликой силой. Деньги — нечеловеческая, безликая сила».

Антропологию буржуа-гедониста можно задать такой формулой: частная жизнь тела в отрыве от всей реальности. Но вот капитализм заходит в кризис, и формация буржуа-гедониста трансгрессирует в ницшеанство, философию жизни, нацизм. Является биологический прометеист, который полагает объективную ценность жизни, биологии, расы — против и Бога, и буржуазии. Первый избегает смерти, второй может и погибнуть ради развития породы, он даже служит смерти, несет смерть. Нацист есть взбесившийся буржуа-гедонист.

Второй тип буржуа — утилитарист. Он тоже — эгоист и идеалист (в новоевропейском философском смысле отрыва от реальности, самообожествления, солипсизма), но не со стороны чувства, а со стороны разума (в терминах СА — он задействует в практиках себя не энергии чувств, а энергии интеллекта, не душевные, а умственные энергии). Он часто — аскет, но в смысле накопления: так проявляется его любовь к количеству, выгоде (он может быть внешне даже антигедонистом, но ради чисто гедонистических целей). Он — человек прибыли и накопления, зарабатывает и копит ради самой прибыли и накопления. Он копит деньги — но деньги суть не объективные ценности, а лишь фиктивные знаки, и поэтому буржуа-утилитарист — тоже идеалист, как и его собрат гедонист.

Как гедонист из удовольствия, кое есть инструмент обнаружения объективных ценностей, делает цель, отбрасывая сами эти ценности, так и утилитарист из пользы как средства ранжирования объективных ценностей делает цель, выбрасывая сами эти ценности. Буржуа-утилитарист — человек пользы, но пользы для себя. Наука нужна утилитаристу не для познания, а для пользы. Тейлоризм (наука эффективного труда) есть антропология эффективного извлечения прибыли из человека. Психология рекламы есть тоже наука, исполняющая цель извлечения прибыли из человека. Прекрасное — антитеза полезного: если гедонист превращает искусство в средство производства тех или иных переживаний, то утилитарист превращает искусство в роскошь, внешнее приложение к экономическим благам (превращает искусство в дизайн), во владение и демонстрацию богатства, в средство извлечения прибыли. Любовь и справедливость ему непонятны: он вступает в социальные отношения ради прибыли. Все ценности обесцениваются, есть только польза и прибыль: эгоизм. Общества для него нет, есть только производители и потребители экономических благ.

Милосердие как свободный отказ от экономического блага ради других неэкономических благ абсолютно не буржуазно: капитализм не может включить в себя милосердие. Религия в капитализме — если она просто не отбрасывается как хлам — превращается в полезную ценность: она, мол, полезна для порядка, послушания масс и пр. Ценность религии самой по себе буржуа абсолютно непонятна. Скажем, миссионерство активно (и совершенно безбожно и антихристиански, разумеется) использовалось как средство колонизации, грабежа, угнетения, порабощения. Евангелие было нужно буржуа, чтобы подчинить, ограбить, поработить народы всего мира. Сложно придумать что-то более антихристианское, чем такое миссионерство.

Но вот капитализм заходит в кризис и буржуа-утилитарист трансгрессирует в сциентиста, технократа, большевика. Поэзия нациста — раса. Поэзия большевика — промышленность. Начало капитализма ознаменовано картезианским разрывом человека на машину и животное. СА выделяет в современной антропологической ситуации Киборг- и Мутант-тренды. Можно поэтому сказать, лишь описывая смену антропологических типов, не вскрывая ее логику, что картезианский разрыв человека на машину и животное дает в классическом капитализме буржуа-утилитариста и буржуа-гедониста. В кризисе капитализма — большевика и нациста. А ныне эти линии ведут к киборгу и мутанту. Мне лично эта схема кажется сомнительной, но важен сам метод: анализ практик себя, анализ структуры антропоэнергий, которые создаются практиками себя. И важно то, что эти практики и структуры не предзаданы, а находятся в постоянной динамике. Можно говорить о трендах, но не о предзаданных результатах.

Экзистенциальная политэкономия

Итак, как антрополог капитализма Мацейна ценен. Но он отрывает антропологию от экономики, социологии, политики, не понимая, что последние суть область отчужденных практик человека, которые конструируют человека и его практики себя.

Он все антропологизирует, но в плохом смысле: уходит от социальной конкретики, но мы можем развернуть его анализ. Он дает антропологию, а мы, ее не теряя, можем вернуться к социальной конкретике, то есть к тому, что мы назвали антропологией надчеловеческих структур. Антропология хоть и лежит в основе экономики, социологии и политологии (человек в его экономических, социальных, политических практиках), но — и в этом вся сложность — она же и является продуктом экономики, социологии и политологии, в силу того, что человек попадает в мир уже сформированных экономических, социальных, политических структур, которые определенным образом его структурируют. Мацейна, скажем, пишет, что пролетариат духовно — та же буржуазия, и пролетариат, таким образом, — не подлинный противник буржуазного духа. Большевизм — вот истинный противник буржуа, и тем, дескать, большевизм — не марксизм. Марксизм-де — экономический утилитаризм, а большевизм — экономический «идеализм» (здесь в смысле — антиматериализм), «религия материи». Бог волнует большевиков больше, чем многих христиан. Большевизм есть сатанинская религия, захватывающая всего человека, то есть большевизм существенно религиозен, не буржуазен. Большевизм идеен и творит новое, он в этом крайне успешен — и в этом он не буржуазен. Мацейна, кажется, не знаком с марксисткой критикой «мелкобуржуазного радикализма», «грубого коммунизм», кои, согласно марксизму, суть лишь крайние проявления капитализма, а не его преодоление. Мацейна, таким образом, относит сам марксизм к этим движениям. Но у Мацейны неясно, как мещанский марксизм мог превратиться в антимещанский большевизм. На деле все просто.

Как писал Бердяев, марксизм (марксизм Маркса, а не официальной советской доктрины) есть экзистенциальная политэкономия, антропология экономики. Промышленность, по Марксу, есть наглядная психология, книга человеческих сил и способностей. «Капитала» и «товаров» нет как отдельных сущностей, как нет и вечных законов экономики. «Капитал», «товар», «экономика» есть человеческие силы, результат взаимодействия человеческих сил. Капитализм обесчеловечивает пролетариат, отчуждает человеческие силы в промышленность, «душа» уходит из человека в машины и товары. Вся человечность выжата из человека в экономику. Пролетариат есть обесчеловеченность, по Марксу пролетарии не ангелы отнюдь.

Это создает огромное напряжение, которое схлопывается в пролетарской революции, в ходе которой пролетариат, обобществляя экономику, уничтожая государство, возвращает отчужденные у него человеческие силы. Поэтому пролетариат при капитализме есть обесчеловеченность и мещанство — и именно поэтому после пролетарской революции пролетариат делается чем-то противоположным. Марксизм при капитализме — теория, рожденная, самоочевидно, капиталистическим базисом, она создает ощущение «мещанства». Но антимещанство и истинность марксизма (как научную, так и «духовную») подтверждает пролетарская революция, природа пролетариата как угнетенного класса, призванного уничтожить классовое общество.

Мацейна не видит этого, потому что не видит всей сложности взаимоотношения людей, их взаимного влияния друг на друга, отчуждения человеческих сил в надчеловеческие структуры и то, как эти структуры конструируют человека. Он не видит поэтому, что все это видит марксизм, и поэтому не может верно оценить марксизм. С другой стороны, атеизм и материализм — и правда, пережитки буржуазной культуры в марксизме. Мацейна угадывает нечто важное: действительно, материализм и атеизм — сугубо буржуазные идеи, и «пролетарское» в них только то, что пролетариат поставлен в условия обесчеловеченности, практического безбожия. Большинство марксистов воспроизводят это безбожие, не понимая, что согласно самой марксистской логике социализм должен породить иную, нежели капитализм, метафизику. Не атеизм и материализм, ибо иное общественное устроение, иные отношения между людьми породят иной взгляд на бытие, иную метафизику. Притом мы знаем это «экспериментально»: пролетариат ведь живет в капитализме и потому атеистичен и материалистичен.

Марксисты не жили при социализме. А вот реально существовавшие коммунистические общины рождали — вполне закономерно — отнюдь не материалистическую и атеистическую метафизику. Первохристианские, монашеские и иные эгалитарные общины христиан, которые на практике пребывали в обобществленной экономике, не просто не были атеистами и материалистами, но создали Новый Завет и святоотеческую письменность. Реальный коммунистический базис (обобществленная экономика) рождает в «надстройке» Новый Завет и патристику, а не «научный атеизм». «Научный атеизм» же — вполне буржуазная доктрина.

Зато Мацейна видит потрясающие социально-экономические успехи большевизма и то, что «большевизм прислоняется к христианской антропологии». Мацейна уверенно утверждает: большевизм есть самое важное в XX веке; новый тип культуры, преодоление буржуазности, новый мистицизм и идеализм. Творчество и культурная драма — в этом: несмотря на свой сатанизм, большевизм сближается с теизмом. Погружение в глубину — к добру, но и ко злу, и ко злу больше. Большевизм — мистерия: но мистерия жизни или смерти, — спрашивает Мацейна.

Буржуазность, даже «христианская», есть абсолютный атеизм как окончательное довольство в мире сем. Это просто исторический факт, ибо именно в капитализме рождаются и процветают материализм и атеизм. Важней не теория, а практика. Капитализм есть система структур, «узаконивающих» сребролюбие, честолюбие, все возможные страсти, поддерживающие, следовательно, отрицание Бога, невпускание Его в жизнь. Капитализм абсолютно безбожен. Но не богоборен, ибо в богоборчестве есть какой-то отрицательный интерес к Богу, негативное Его присутствие. Тоталитаризм есть ложный выход из капитализма, тупик. А нужна подлинная альтернатива. Как писал Маркс: «эти всеразрушительные анархисты, которые хотят все привести в состояние аморфности, чтобы установить анархию в области нравственности, доводят до крайности буржуазную безнравственность», «первое положительное упразднение частной собственности, грубый коммунизм, есть только форма проявления гнусности частной собственности». Нацизм, нечаевщина, терроризм, «протестное искусство» (о которых мы в прошлый раз много писали) и пр. — не преодоление капитализма, а его предельное выражение. Его гниение, распад, бешенство.

Или, как писали Бердяев и Хоружий, вся проблема в том, что религиозное и социальное отделились друг от друга. Революционер — социально аскет, но не внутренне. Аскет — внутренне лишь революционер, но не социально. Нужно воссоединить их, нужна «религиозная общественность», «христианская политика», как называлось это в русской мысли. «Не в молитве, а на деле нужна церковь […] — вот наш социализм» как пишет Достоевский. Нацизм есть классический случай прометеизма: религия смерти, убийства, гордыни, ярости. Большевизм — тоже прометеизм, но в нем есть черты, близкие христианству: провозглашение свободы, справедливости, братства, обещание подлинного преодоления капитализма. Насколько он их воплощал, хотел воплотить — настолько он вырывался из буржуазности и ее бешенства (прометеизма), давал подлинную альтернативу. Поэтому так важно определиться христианам в отношении социализма: отвергнуть атеизм и материализм, отвергнуть прометеизм, одержимость, демонизм насилия и разрушения. Но принять его социальную правду (которой, несмотря на социальные успехи, конечно, во многом не было в советском обществе с его диктатурой номенклатуры, оргией репрессий, отсутствием свободы, отсутствием демократии политической и экономической, а последняя — определяющая черта социализма). И только так спасется сам социализм. Как писал Бердяев:

«Борьба христианских церквей и христианских группировок против идущего на мир социализма или коммунизма есть самое плохое, что может произойти. Нужен не страх коммунизма и не антикоммунистический фронт, который неотвратимо превращается во фронт фашистский, а христианизация и спиритуализация коммунизма, при признании в нем положительной социальной правды».

Или Степун:

«Врывающийся в пасхальную заутреню в церковь комсомолец, не ведающий, что творит, конечно, страшен, но подъезжающие после торжественного богослужения в цилиндрах, офицерских мундирах и партийных формах к роскошному подъезду Королевской оперы депутаты-националисты, вчера по команде ставшие христианами и собирающиеся в качестве таковых огнем, мечом и молитвой выжечь марксистов и евреев, еще страшнее.

В ужасной варварской форме большевицкого коммунизма звучит все же центральная тема эпохи: социальное устроение всего человечества на земле. В большевизме есть всемирность и потому острый соблазн для народов всех материков. Ничего подобного в национал-социализме нет.

Мало-мальски беспристрастное исследование вопроса об отношении христианства к социализму и капитализму с непререкаемой очевидностью устанавливает социалистическую, а не капиталистическую душу социальной этики христианства.

Превращение России в типично капиталистическую страну было бы величайшим преступлением как перед идеей социального христианства, так и перед всеми пережитыми Россией муками [после октября 1917 г.]».

Буржуазное христианство. Обуржуазивание всех сфер жизни

Уже было сказано о буржуазном христианстве. Теперь подробнее об этой чрезвычайно важной теме.

Мацейна говорит, что нынешняя беда христианства состоит в его буржуазной форме, это есть главная проблема современного христианства. И именно эта буржуазная форма христианства ныне терпит поражение. И это хорошо, и это прекрасно, и именно это и нужно: поражение буржуазной формы христианства есть спасение христианства. Юридические, застывшие, властные, объективированные, отчужденные формы христианства падут — и христианство, освобожденное от них, возродится в духе и свободе, возродится более живым и духовным. И будет оно тем самым действовать уже не через принудительные, отчужденные формы (то есть через формы антихристианские), а в глубине человеческого духа (антропологически). Именно так, как истинное христианство только и может действовать.

Все неудачи христианства последних веков — от сотрудничества с буржуазией. Буржуа фундаментально не онтологичен, ему спокойно в здешнем бытии, он просто не хочет трансценденции. Христианство может только уничтожить, а не обратить буржуазию, утверждает Мацейна; буржуа не может быть христианином, пока он буржуа. Поэтому нет ничего более выгодного для христианства, чем падение буржуазии. Буржуа не холоден и не горяч, поэтому Агнец изблюет его из уст Своих.

Христианство только в модерне теряет свои социальные черты, становится «духовным индивидуализмом», ложно понятным аскетизмом, перестает влиять на мир (или лишь «освящает» нехристианские мирские структуры), о чем превосходно писал Федотов (цитаты из разных его текстов):

«Возвращаясь к идеалу апостольской общины и продумывая его в понятиях античной философии, Василий создает идеал религиозно–коммунистического общежития. Василий Великий, учитель всего восточного монашества, в братстве аскетов видит возможность осуществления коммунистической жизни. В основу своего «монашеского» идеала Василий Великий положил общение в любви.

Новое время разрывает с традициями социального христианства. Исключительная установка на личность и на ее религиозный — чисто мистический путь почти не оставляет места для религиозной переработки общественного строя. Само влияние религии в сфере культуры слабеет. Религия вынуждена уступить мирским силам одну область за другой: государство, хозяйство, науку, — чтобы оставить за собой только одну недоступную для общества, интимную и глубокую жизнь сердца. В протестантизме это личное направление было принципиальным.

Вот почему новая хозяйственная сила, капитализм, победоносно распространившийся по Европе с XVI столетия, не встретил со стороны христианской церкви почти никаких этических преград и ограничений. В кальвинистических странах он даже оправдывался религиозно. Хозяйственный индивидуализм ставился в связь с индивидуализмом религиозным. В духовной и материальной сфере господствует борьба за существование и личное спасение. Гибель масс в этой борьбе — печальный, но неизбежный закон. Торжествует моральная сила немногих, знак божественной благодати. Пуританство усматривает в богатстве видимое благословение Божие, а в бедности следствие лености, пороков или Божественного наказания. Впервые после полутора тысяч лет христианской истории — церковь принимает сторону богатых против бедных. Прекращаются обличения богатства, и социальная проповедь сводится, главным образом, к проповеди покорности, обращенной к бедным. Милостыня получает смысл маленькой поправки к Богом установленному строю. Христианство новых столетий на Западе становится аристократическим, и высшие классы (дворянство, буржуазия) поручают ему защиту своих привилегий и прав.

Для XIX века, как и для XVIII и XVII, можно сказать без большого преувеличения, что Церковь, и западная и восточная, в области социальных отношений стоит на почве существующего строя, стремясь оправдать его, особенно на протестантском Западе, хотя бы ценой жестокой измены евангельской правде. Оправдание капитализма в Англии или протестантской Германии в середине XIX в. подчас принимало формы поистине возмутительные. В лучшем случае было игнорирование той социальной задачи христианской любви, которой жило средневековое христианство.

Общественное или социальное понимание христианства есть не новое, а исконное и вечное христианство, лишь затемненное в последних столетиях. Русская Империя насильственно оттеснила Церковь от общественного дела, заперла монаха в келье, а священника в храме. Протестантское понимание религии, как только личного дела, восторжествовало в XVIII веке и лишь прикрылось переведенным тогда «Добротолюбием». По существу же то была измена лучшим традициям древней русской Церкви и вселенской.

Замечательно, что и в православной Руси XVI век был временем ослабления социальной работы церкви, в частности, монастырей. С этого времени монастыри все более превращаются в хозяйственно-культовые учреждения, а церковь передает попечение о бедных и сирых самодержавному царю. Суровость военных и государственных задач России сообщает московскому царству чрезвычайно тяжкий для народных масс характер, неумеряемый уже материнским заступничеством церкви. Но только петровская реформа вполне покончила с социальным служением русской церкви. Рядом крутых, насильственных мер с церкви было снято, вместе с ее имуществами и независимостью, всякое попечение об обществе и народе. Ей, как в протестантизме, отведена узкая сфера личного благочестия. Чрез научные и богословские воздействия Запада, протестантская и новокатолическая этика религиозного индивидуализма проникла и в Русскую Церковь.

Новый стиль христианства был изменой и древним, и средневековым его традициям. И наказание не заставило себя ждать».

Непонимание христианской природы социализма, непонимание того, что социализм закономерно вытекает из христианства как его (христианства) проекция на социально-политическую плоскость, есть протестантизм, предательство раннего и средневекового христианства.

Капитализм все обуржуазивает. Было уже сказано про кощунство буржуазного миссионерства. Буржуазность в религии — клерикализм: внешняя, мнимая, а не внутренняя, подлинная христианизация. Клерикализм не хочет преобразить мир, он хочет оставить его таким, какой он есть, и подчинить себе. Он гонится за числом: больше храмов, больше икон, больше крещений, больше влияния клира: это не желание спасти мир, а желание устроиться в мире, что и выдает буржуазность клерикализма. Клерикализм есть понимание Церкви как властной структуры, требующей больше и больше власти, или капиталистической корпорации, требующей все больше и больше прибыли. Поэтому падение светской власти Церкви, ее внешнего, мирского влияния — благо для Церкви, шанс на укрепление влияния подлинного, духовного, того, что преображает человека и мир. И поэтому та форма «церковного возрождения», которая возобладала в постсоветской России, есть на деле противоположность подлинному возрождению Церкви.

Обуржуазивается и аскетизм, превращаясь в морализм, ведь буржуа часто бывает моралистом, но никогда — аскетом. Отличие моралиста от аскета: первый хочет получше, поудобнее, побеспроблемней устроиться в здешнем бытии, чем и выдает свою буржуазность. Аскетизм желает преодолеть здешнее бытие, аскетизм есть этическое творчество, преображение, искусство искусств. Морализм просто хранит нормы, предостерегая и от онтологической, и от онтической трансгрессии: поэтому мораль моралиста всегда с приставкой «не»: не делай то-то и то-то. Бог здесь судья и каратель, гарант буржуазной земной нормы — но эту мирскую норму аскеты почитают за грех. Страх и выгода руководят моралистом. Моралист — подвид буржуа-утилитариста; мораль и религия «важны» для него, поскольку это удобно в миру или выгодно в загробной жизни: он не выстраивает себя к Богу ради самого Бога — он вообще не понимает, как такое возможно. Так христианская мораль извращается в юридизм, формализм, казуистику; религия — в магизм. Обряд понимается не как мистическое единство Церкви, а как ритуал, который надо исполнить как предписание или для магической прибыли.

Обуржуазивается семья. Семья — область встречи самого высокого и самого низкого: тут расцветает и высший аскетизм (искусство искусств обожения), и самый гнилой морализм (утопление в быту); здесь любовь, жертвенность, но и духовная спячка, пошлость, накопительство, тяга к комфорту. Буржуазность в любви есть апатия, понимание семьи как социальной необходимости (подход буржуа-утилитариста) или внешнее опьянение чувствами (эротическими или сентиментальными — подход буржуа-гедониста). На глубокую любовь, на брак как таинство, на духовную общность тут нет ни способности, ни желания: любовь понимается как биологическая и психологическая потребность: медикализация, механизация, рационализация брака, отсутствие страсти, стыдливости и целомудрия. Брачный контракт вместо брачных обетов, «партнеры», а не супруги.

Морализм в личной жизни: привычки, удерживающие от эксцессов — морализм понимает как добродетели. Духовная жизнь тут ни при чем, это лишь некая нормировка внешней жизни. Героизм нравственной жизни, жертвенности непонятен буржуа, как и любой героизм вообще. В нормальных условиях буржуа «добродетелен», ибо это удобно и привычно; но вот условия изменились, и мы видим, что это не было ядром его личности, и он оказывается способен на любую подлость и мерзость. Милосердие, самопожертвование — не привычки, не «добропорядочность», а революция духа, которая буржуа кажется совершено излишней и абсолютно ненужной. Истинные добродетели воспринимаются буржуа как эксцессы, кои не нужны, так же, как не нужны и эксцессы греха. Буржуа не любит любых эксцессов, любого выхода за пределы нормы. Буржуазная нравственность — не качество духовного целого, а подсчет добрых дел: принцип числа и внешности, а не духа. СА, анализируя феномены юродства, анахоретства, «эксцессы» восточнохристианской святости, приходит к выводу, что мораль вообще не надо анализировать в русле «норм»: нормы никакой нет, есть разные режимы размыкания человека. «Норма» буржуа есть «нормальный грех», общепринятая греховная, мирская жизнь, для коей и юрод, и панк, и Антоний Великий, и Дон Жуан — все в одинаковой степени эксцессы, нечто ненормальное, ненужное.

Капитализм редуцирует не только дух и добродетели, но даже и сферу греха: все страсти стираются в пользу страсти стяжания. Поэтому буржуа «добродетелен»: в нем не осталось ничего, кроме беса стяжания; недостаточно смотреть, что человек не делает грехов; надо смотреть на всю целостность духа, на всю систему его практик. В человеке есть, конечно, эгоизм, тяга к выгоде и пр., но это лишь отдельные моменты. Homo economicus есть продукт эссенциализации этих моментов, уничтожающей полноту и целостность человека: в нем нет ни добродетелей, ни страстей, кроме страсти сребролюбия.

Обуржуазивается искусство. Реализм есть выражение буржуазного обустройства в здешней действительности. Красота есть сияние духа, преображение мира, совершенство бытия — и все это крайне не буржуазно. Буржуа же сводит красоту или на дизайн, украшательство, психологизм, или же на пользу. «Полезное искусство» (пропаганда морали и пр.) или «искусство ради искусства» равно есть неверие в возможность пришествия красоты в действительность. Для буржуа искусство или полезно как морализм, или полезно как дизайн. Буржуа обживается в этом мире: реалистическое искусство описывает этот мир и обживание в нем. Средневековое искусство не реалистично, потому что не буржуазно. Но гениальность, впрочем, превращала реализм в бессознательный символизм. Кризис реализма говорит о кризисе буржуазной культуры как таковой.

Буржуа лишь поддерживает культуру, но не способен ее создавать, ибо культура есть плод горения страстей и дерзания духа; глубины и высоты, на которых буржуа не бывает. Для буржуа культура — более или менее красивые предметы и более или менее интересный досуг. Он не подключен к глубине, где творится подлинная культура и где можно причаститься тому первичному огню, который есть в великих произведениях культуры. Буржуа не творит, не причащается, не созерцает. Он производит продукт, продает и покупает продукт, потребляет продукт. Он — потребитель, коллекционер, эксплуататор и торговец культуры, но никак не творец. «Буржуазная жизнь это компиляция из уже существующих начал, идей, чувств», — пишет Мацейна, угадывая постмодернизм (виртуальную антропоформацию в терминах СА).

Обуржуазиваются наука и философия. Про фундаментальную буржуазность идеализма уже было сказано. Брат-близнец идеализма — материализм — очевидно буржуазен. Позитивизм есть ограничение внешними фактами без веры в абсолютную истину; хоть какая-то общая связь фактов уже для буржуа немыслима, ведь он знает только то, что непосредственно его касается. Даже факт слишком уже онтологичен для него, говорит о внешней ему реальности, он знает не факты, а ощущения от фактов. Что буржуа не ощущает — то для него не факт. Но мистический опыт — тоже факт. Факты для всех людей и эпох всегда одинаковы, меняются толкования. Нужна была буржуазия, чтобы всю реальность свести к убогому воззрению — есть только то, что я трогаю. Буржуа знает только опыт, но опыт предполагает внеопытную реальность: и вот буржуа, зная только опыт, но не глубину духа, опирается на материю и силу. В его опыте есть только мертвое вещество, и он говорит: есть только оно. Для буржуа есть только его убогий опыт: материализм опирается на данные этого опыта, идеализм — на саму форму этого опыта. Позитивизм, впрочем, не дерзает даже этого: просто груда внешних данных как таковых даже без первичной философской обработки. Позитивизм есть познавательное обживание здешнего бытия, то есть — буржуазность. Здесь нет творчества, активности духа; дух сведен к пассивному ощущению материи. Новоевропейское естествознание и новоевропейская философия буржуазны, ибо отражают опыт буржуа: опыт мертвого вещества и паразитирующего на нем растленного духа.

Позитивистская установка захватывает теологию и рождает традиционализм. В традиционализме, в фундаментализме как данность принимается богословская традиция, и ее нужно держаться как застывшего факта — отрицается живой дух, живое предание, откровение. Устоявшуюся теологию здесь понимают так, как материалист понимает материю, как позитивист понимает факт. Откровение и вправду окончательно, ибо оно есть изначальная жизнь, но устоявшаяся теология не есть откровение, а человеческий способ его восприятия. Традиционализм в теологии означает лишь то, что человек перестал воспринимать откровение как таковое. Живые источники духа здесь больше не бьют — и их даже боятся; предпочитают мертвые формы когда-то живого духа и механическое их воспроизведение.

По этому поводу хорошо писал Гройс: капитализм убивает религию как живой дух, но сохраняет ее мертвую букву. И правда, что остается в эпоху материализма от религии? Ничего, кроме механического («материалистического») воспроизведения текстов и обрядов. Фундаментализм — на чем нужно всегда настаивать — не средневековый пережиток, а модерный феномен. Средневековье читало священные тексты духовно, аллегорически. В модерне явились эти странные люди, которые решили, что священные тексты надо читать буквально, как учебники биологии, астрономии, геологии и пр. Понимание Писания как океана бездонных смыслов («постмодернистское» понимание!) было забыто, настала пора понимания Писания как суммы фактов — чисто модерная, материалистическая установка. Что такое «дух» и как можно что-то понимать «духовно» — это абсолютно непонятно для буржуазной эпохи. Капитализм не убивает религию, но приводит к ее крайней убогости. Материализм, как непременный эффект капитализма, делает и сами религии материалистическими: тот же фундаментализм, мормонизм (со своей чисто материалистической метафизикой), «научные» религии — спиритизм, сайентология.

Сердце тьмы

Но тут нам надо сказать, что Мацейна слишком узко понимает буржуазность. Консерватизм, комфортная спячка — это буржуазные черты, но не самая суть буржуазности. Гораздо вернее понимание буржуазности в СА — как безграничной экспансии по поверхности сущего. Не застой, а динамическое, активное движение от себя вовне, и не на глубину/высоту, а по поверхности. Мацейна критикует скорее застывшую буржуазность, успокоенную — предпринимателя после успеха его предприятия, а не до. Он критикует область мещанства, но буржуазность несводима только к мещанству, хоть и вмещает ее в себя; мещанство — застывшая буржуазность, ее респектабельная стадия.

Как раз «творчество», «оригинальность», «новизна», революционизирование всего и вся — крайне буржуазные вещи (а не традиционализм, хоть он и один из эффектов буржуазности: извращение религии под действием буржуазности). Логика новинок, требование и алкание новых товаров, идей, произведений, стилей, мод — основополагающая черта рыночной экономики, которая формирует в человеке стремление к производству и потреблению нового.

Буржуа как раз презирает верность традиции. Средневековая культура благочестивого комментария к авторитетным текстам, благоговейного переписывания и перечитывания авторитетных текстов — не буржуазна (а Мацейна видит как раз обуржуазивание философии в догматизме философских школ, в отрицании нового мышления, в отрицании индивидуального мышления — и тут он явно ошибается: все это как раз ходкий товар; к тому же игра в «оригинальность» всегда оборачивается своей противоположностью — на деле Майцейна не «оригинален» — обычный экзистенциалист, и не лучший из них). Авторитетный текст мешает производству новых текстов, как слишком хорошая вещь слишком долго служит и тем мешает покупке новых вещей. «Личность», «личное творчество» — глубоко буржуазны, это навязывание, впаривание, продажа себя любимого: антропологическая проекция навязчивой рекламы и сбыта нового товара, который непременно выбрасывает лозунг «такого раньше не было». Я не хочу творить, а хочу причаститься истине. Мне не интересна, скажем, личность Мацейны, мне интересна истина о буржуазии. Кто-то хочет «тоже быть мыслителем», поучаствовать на рынке философских товаров, а для этого производит «оригинальную концепцию», свой эксклюзивный товар — но что мне за дело до оригинальности, когда мне интересна истина? Нужно читать, перечитывать старые авторитетные тексты, а не производить новые тексты. Хотя, разумеется, мы тут попадем в ловушку нового текста о ненужности новых текстов, из которого, как хочется думать, мы выбираемся утверждением, что это не новый текст, а средневековый «центон», конструктор из «старых» текстов. В конце концов, Средневековье породило массу «новых» текстов, но не текстов-«новинок», именно потому что работало в технике «центона» — если широко понимать это слово.

Буржуа консервативен в держании своего успеха и условий своего успеха. Революций, изменений ему не нужно разумеется, ибо они угрожают его довольству. Но консерватизм — не непременная черта буржуазности, и консерватизм — не непременная черта буржуазного христианства. Да, фундаментализм — порождение капитализма. Но и мода на теологический «радикализм», новенькое в теологии, зуд обновленчества — этого тоже сколько угодно. Был моден «неопатристический синтез», надоел, хотим нового. Была модна «теология смерти Бога», надоела, хотим нового. И т. д. Все это отвратительно. Традиционализм — черта буржуазной эпохи, но и «обновленчество» — тоже. Желание «улучшить» Церковь, апгрейд ее как успешной корпорации, желание сделать ее современной, гибкой, улучшить обслуживание, лучше себя рекламировать — все это антифундаментализм, и все это ультрабуржуазно. Вообще оппозиция традиционализм/обновленчество — ложная оппозиция, она в обоих своих членах рождена модерном, и оба этих члена, саму логику эту нужно отбросить.

Буржуазное отношение к миру — скорее не консерватизм, а потребительство, человек чувствует себя клиентом бытия, и бытие должно его обслуживать, выдавать ему все новые новинки, товары, услуги, развлечения, ощущения. Такому человеку всегда скучно, и скука здесь — топливо для производства и потребления все новых новинок. Здесь крайне сложно представить, как можно всю жизнь перечитывать Писание и Отцов, снова и снова, год за годом читать одни и те же тексты, вмонтировав их в самое свое существо. Нет, здесь прочитал, выкинул, читаешь другую книгу (живешь с новым «половым партнером», живешь в другом месте, работаешь на другой работе; в идеале каждая секунда должна не повторять предыдущую, ибо та уже успела наскучить).

Наша жизнь так «интересна и так разнообразна», потому что насквозь скучна, и ее нужно менять ежесекундно. Здесь все мгновенно надоедает, наскучивает, устаревает, портится. В идеале все должно быть одноразово. Брак на всю жизнь, вера на всю жизнь, дело на всю жизнь — это не «гибко». Человек должен быть гибким, чтобы рыночная стихия гнула из него, что хочет. Христианин тверд и тем для рынка непригоден.

Буржуа — романтик, он постоянно идет вперед, бытие постоянно от него ускользает, и он находится во всегдашней погоне за ним: выражение логики самовозрастающего капитала. Капитал должен расти, и нет границы его накоплению; это — основа безграничной экспансии буржуазного человечества, колониализма и «прогресса». Буржуа — человек дурной бесконечности. Ренессанс (эпоха первоначального накопления капитала) взрывается рынком культурных новаций, появляются «неповторимая личность», «оригинальность», «творчество» — эти буржуазные лозунги (а не прометеевские, как думает Мацейна). «Истина как личный акт», «истина как плод личных усилий» — эти мацейновские лозунги, и правда, не мещанские, но таки буржуазные.

Кьеркегор верно говорил о личном вживании в истину, но нельзя говорить о личной истине. Истина соборна, онтологична, несубъективна, она дается как дар, ее не производят, а вживаются в нее, живут ею. Истина не есть настырное навязывание никому ненужных личных переживаний. В общем, Мацейна, верно критикуя мещанство, неверно сводит буржуазность только к мещанству. Не видит, что сердцевина буржуазности — продуцирование все новых и новых товаров, завоевание все новых и новых рынков сырья и сбыта и соответствующая всему этому конфигурация человеческих энергий — «неповторимая личность», личность как эксклюзивный, новый товар на рынке признания (как много «неповторимых личностей» преподносят свои «личные истины» в соцсетях!).

Надо понять, что романтизм — не антикапиталистическое движение, а чисто как раз таки буржуазное; и Мацейна заражен многими романтическими мифами. Консерватизм — черта скорее «парадигмы сакрализации», «сакральных цивилизаций», а буржуазность, буржуазная безграничная экспансия и беспрерывное продуцирование нового — побочный эффект христианской десакрализации. Христианство десакрализовало мир, чтобы произвести новую тварь; мир, порожденный христианством, не породил новую тварь, но породил много новых вещей, товаров и услуг. Энергия безграничной экспансии буржуа есть выброшенная вовне энергия онтологической трансформации христианина; когда энергия безграничной экспансии буржуа исчерпывает пространство экспансии (Земля кончилась, о чем мы писали в прошлый раз), она оборачивается на самое себя и взрывается в (само)разрушительности Онтического Человека, прометеиста. Христианство десакрализовало мир, высвободило человеческие силы, порабощенные дохристианскими «сакральными цивилизациями», но эти силы не пошли на христианизацию всех сфер жизни — несобранные для работы христианизации сущего, они растеклись на безграничную экспансию по поверхности сущего.

Мы должны в силу всего только что сказанного анализ Мацейны сдвинуть. Многое, что он говорит о буржуазности, надо понять как пережитки консерватизма дохристианских «сакральных цивилизаций». И многое, что он говорит о прометеизме, нужно отнести к буржуазности. Буржуа осуществляет безграничную экспансию в сущем. Он обживается, становится мещанином на уже завоеванных территориях. Но на острие, на краю экспансии он не мещанин, он — конкистадор, колонизатор, завоеватель, грабитель, авантюрист, убийца и насильник. Здесь на переднем крае буржуазности — область прометеистических эффектов.

Сравним благополучную, респектабельную, до боли мещанскую Бельгию и ее владения в Конго. В Бельгии бельгиец — мещанин, добропорядочный, мухи не обидевший обыватель. Вот он — объект мацейновской критики. Но в Конго тот же самый бельгиец — другой. Там он — свирепый, кровавый, беспощадный, предприимчивый убийца, устроивший ад на земле для конголезов. Мещанство Бельгии куплено «прометеизмом» бельгийцев в Конго. Прометеизм есть не столько антибуржуазность, сколько бешенство буржуазности. Респектабельный высокопоставленный нацист — хороший семьянин, законопослушный гражданин, поигрывает Бетховена, почитывает Гете — и совершенно спокойно, механически, «по работе» убивает множество людей. Так буржуазность перетекает в прометеизм.

Капитализм был близок к концу в первой половине XX в., и мещанину для спасения капитализма пришлось стать нацистом. Потом он снова стал мещанином. Земля к XX веку кончилась, и безграничной экспансии был поставлен предел. Экспансия оборачивается на саму себя. «Сердце тьмы» с периферии перемещается в ядро капиталистической мирсистемы: мировые войны, тоталитаризм, лагеря смерти. Безграничное есть Бог. Когда был утерян вектор на вертикаль Бога, на бесконечность Иного бытия, силы, освобожденные христианством, были брошены на безграничную экспансию. Но сущее-то не безгранично, оно конечно, ограниченно. И эта энергия, упершись в тупик, взорвалась в мировых войнах и тоталитаризмах. Нацизм, однако, был побежден, а с помощью социал-демократии, умеренных социалистических реформ в опасности внешней коммунистической угрозы и внутренних рабочих и протестных движений капитализм смог удержать себя, существенно себя перестроив. С гибелью СССР и со спадом рабочих и протестных движений в рамках неолиберальной реакции мы, плюс-минус, вернулись в положение, похожее на эпоху перед мировыми войнами и наступлением тоталитарных режимов.

Здесь мы вышли на тему смены способов производства, (тео)антропологически схватывая которую с опорой на историософскую диалектику Фихте, Соловьева, Лосева можно описать следующим образом.

Нужно разрушить старую принудительную общность, чтобы построить новую свободную общность. Капитализм — исчезающий посредник между классовым обществом и обществом бесклассовым, в этом его историческая роль. Фихте говорил о необходимости «окончательной греховности» современности — именно чтобы разрушить старую животно-инстинктивную общность и создать подлинно человеческую свободно-разумную общность. Или, например, Соловьев учил, что семью, Церковь, государство нужно уничтожить как «демиургические» формы, чтобы построить «свободную теократию».

Лосев характеризует и рабовладение, и капитализм как антихристианство. Но если первое есть, так сказать, внешнее антихристианство или просто не-христианство, то капитализм есть внутреннее антихристианство, парадоксальная ступень развития самого христианства, необходимая для его осуществления в истории. Само современное антихристианство, современный отказ от христианства есть явление христианское. Христианский мир породил чудовищную негативную мощь глобализации, выжигающую все традиционные — то есть языческие — общества на планете. Так капитализм выполняет задачу, поставленную Библией. Но чисто негативно: освобождая от традиционных обществ, он оставляет человека в пустоте: материализм, атеизм, экзистенциальное одиночество.

Мацейна подчеркивает лишь момент антихристианства капитализма, не видя христианской ее сути. Ведь можно сказать, что ничего более христианского, чем модерн, вообще нет: победа над голодом, невиданные экономические и наукотехнические успехи, величайшие достижения искусства, гуманизм, свобода, торжество прав человека, демократия, системы социальной защиты и пр.: практическое исполнение заветов притчи о Страшном суде. Все это — и многое другое — достигнутые, воплощенные именно при модерне христианские ценности (но и «сердце тьмы» — тоже…). Сама десакрализация, профанация, «окончательная греховность» капитализма есть не что иное, как библейская идололатрия. «Религиозны» языческие общества; христианские общества идололатричны, «атеистичны». Разрушить все идолы, не верить в богов, оставить жертвоприношения: библейская вера, торжествующая в модерне. То, что энергии, рожденные христианством в модерне, перестали идти по вертикали, а стали растекаться по горизонтали, можно ведь понять не как катастрофу, а как христианизацию сущего. Как при всем христианстве Средневековья мы должны видеть его антихристианство, так и при всем антихристианстве модерна мы должны видеть его христианство. Мацейна этого не видит; не видит диалектической сложности исторического процесса. Другое дело, что диалектическая противоречивость капитализма должна разрешиться в некий посткапитализм, и соответственно, модерный «христианский атеизм» — в некий постатеизм.

Нужно схватить всю диалектическую сложность мысли Фихте, Соловьева, Лосева, Маркса. Марксизм ведь не есть антикапитализм, как думают обыватели. Напротив, согласно марксизму, капитализм есть прогресс, взрывной рост всех человеческих сил, освобождение. Развитие капитализма — благо, и самый социализм возможен как развитие капитализма, как его диалектический перепад. Марксизм никогда не был антикапитализмом. Он всегда признавал прогрессивность капитализма, его революционную роль. Другое дело, что марксизм всегда задает вопрос о цене и противоречиях прогресса, а главное — о посткапиталистическом горизонте прогресса. Мы должны думать не только о том, какой ценой и какими противоречиями движется капиталистический прогресс, но и на его посткапиталистический «телос». Надо критиковать капитализм весьма осторожно — не впадая в фашизоидное безумие ностальгии по докапиталистическим формам отчуждения и эксплуатации (по Марксу, Мацейна — «реакционный», «феодальный» социалист).

Все должно капитализмом «оскверниться», прийти к «бесстыдству», все должно «обесчеловечиться», «проституироваться» (выражения Маркса), чтобы сломать классовое общество как таковое — и все, что было капитализмом отчуждено, вернулось, но не в привычных нам формах принудительности и потенциальности, а свободно и актуально.

Но это опять-таки только общая схема. Феодализм не был единым феноменом: в нем боролись силы феодальной эксплуатации с монашеством, коммунами, республиками, народными движениями и пр. Модерн, быть может, мог наступить не в форме антихристианского, материалистического, атеистического капитализма, а в той или иной форме христианского модерна. Социализм же может вообще не наступить. Или может наступить опять не в христианских формах. История есть диалектика свободы и ее отчуждения, в ней есть тренды, но нет предзаданности.

У Мацейны «христианский» и «буржуазный» духи парят в пустоте. Но так не бывает, для истории нужны конкретные социальные носители. Буржуа — да, духовная категория, но она создается, поддерживается с помощью определенных надчеловеческих структур — определенными социальными, экономическими, политическими силами. Глупо говорить, что она вечна, как выходит у Мацейны. Социальной группой, выступавшей носителем «христианского духа» (Мацейна), «онтологической антропоформации» (Хоружий), было монашество, с его экономическим базисом в виде «коммунизма», обобществленной собственности монастыря. Мир феодальной эксплуатации был его «враждебным окружением», ведь сбежать из мира сего в монастырь, социально выражаясь, означало: перейти из мира феодальной эксплуатации в мир обобществленной экономики монастыря. Когда те или иные «народные движения» бросали вызов феодализму, они принимали коммунистические формы, то есть (в контексте христианского мира, а ведь все эти движения были христианскими) формы «монашеские», в смысле отказа от логики мира сего в пользу обобществленной экономики. Есть основания полагать, что эти движения выиграли, и феодализм пал, а капитализм уже был контрреволюцией элит. После этого агентом изменений становится буржуазия.

Буржуа ведь совсем не традиционен по определению: он сам из себя изводит экономическую активность, а не занимается экономическими практиками так, как они были прописаны традиционно. Свобода, независимость, разрушение всех органических принудительных форм. Не пассивное обживание в сущем, а активная экспансия в сущее. И понимаемая так буржуазность может быть понята как благо, и христианское благо. В этом смысле «антропологическая персонологическая парадигма» (так СА называет модерную концепцию самодовлеющего индивида) может быть понята как секуляризация «теоцентрической персонологической парадигмы» (так СА называет христианскую концепцию личности, где личностями считаются ипостаси Божества, а человеческий субъект «лицетворится» по мере обожения).

Изведение экономической активности из самого себя выдает в буржуа его энергийную природу: он, вопреки Мацейне, как раз не пассивно обживается в сущем по предписаниям традиции (что характерно для языческих «сакральных цивилизаций»), но активно эту традицию ломает (то есть практически уничтожает «сакральную цивилизацию»). Если «сакрализация» есть антоним к «обожению» (а это одна из главных установок СА), то модерная десакрализация есть некое благо в контексте христианства. Но он делает это «субъективно», как бы для себя одного, без других людей, без Бога. Нужен перевод этой энергийности в объективность, в парадигму «монастыря» (или «социализма»). Этот перевод — если ему вообще суждено произойти — должен осуществиться контбуржуазыными социальными силами.

Вообще, проблема буржуазности не в мещанстве, успокоенности (напротив, буржуазия невиданно активна), а в том, что ее идеал, ее утопия — мещанство. А это уже в христианском свете чудовищно, это не может быть целью.

Можно сказать, что «сущность» всякого разумного существа — свобода. Что всякое животное, обретя самосознание, вступает в борьбу с природой, чья история есть история смены способов производства, а ее телос — коммунизм, полное вочеловечивание человека и очеловечивание природы. Сначала человек мыслит себя как животное (первобытно-общинный строй), затем как вещь (рабовладение), затем как духовно свободную личность (феодализм), затем как эмпирически свободного субъекта (капитализм): прогресс «вочеловечивания» человека, «освобождения» свободы. Но именно поскольку суть дела в свободе, то ничего не предрешено, история идет разными путями и может вовсе сорваться. И, эсхатологически говоря, коль скоро телос истории — свобода, то конец истории — не некая одна форма, а предельный выбор, конечная альтернатива между Христом и Антихристом. Как и учит нас русская православная мысль: социализм есть не Царство Божье, а предапокалиптическая эпоха окончательной свободы, эпоха крайнего добра и крайнего зла, где человек сможет свершить предельный выбор.

Итак, Мацейна подарил нам антропологию буржуазного и антибуржуазного субъекта. С ней, конечно, можно спорить, а может, ее надо и вовсе отбросить, но нам была важна сама задача антропологического анализа экономики. Мацейна ограничивается самым общим антропологическим анализом буржуазности, но мы не найдем у него анализа конкретных экономических практик. Подступимся к этой задаче в следующий раз, читая тексты Джона Рёскина.

Поделиться в соцсетях

Подписаться на свежие материалы Предания

Комментарии для сайта Cackle