160 лет назад, 28 февраля 1866 г., родился Вячеслав Иванов; как попытка подступиться к его наследию (конечно, неудачная, конечно, недостаточная, конечно, недостойная этого поразительного автора) — этот текст.

Вячеслав Иванов — изысканнейший рафинированный интеллектуал, мыслитель, поэт, один из самых прихотливых плодов русской культуры; живой центр того, что называют Серебряным веком: в его «башне» (петербургской квартире) проходили знаменитые «ивановские среды» — беседы поэтов и философов, сделавших эпоху в русской культуре; классик символистской поэзии и поэтики, классик религиозной философии, стоявший у истоков этих явлений; «дионисиец», «ницшеанец», «мифолог» — и: христианский либертарий, эгалитарий, что как-то выпадает из его образа: общая черта постсоветской рецепции наследия Серебряного века, русской религиозной философии: его радикальное социально-экономически-политическое измерение не воспринимается; не как апология или критика, но просто как попытка напомнить, что такое измерение в наследии Иванова есть — этот текст.
Мысль Вячеслава Иванова крутится вокруг трех тем, которые все можно задать термином «теургия»: религия (культ, миф, догмат), искусство, общественность. Самоуправляемая свободная община в своем коллективном действе (искусстве/культе: мистерии, трагедии) размыкается к / создает миф как символ высшей реальности — реальное соединение с ней: теургия. Теология и эстетика либертарно-эгалитарных коммун.
Иванов чрезвычайно важен как критик модерна, как футуролог грядущей на смену «критической эпохи» модерна некоей новой «органической эпохи» (Иванов возрождает сен-симонистскую концепцию исторических циклов «критических» и «органических» эпох). Индивидуализм «критической эпохи» модерна достигая пика самопреодолевается в анархизме как синтезе правды индивидуализма (правды и ценность свободы, правда и ценность личности) и «хорового начала», «соборности» (правды солидарности, свободного союза свободных личностей). Модерн (капитализм) был временем атеизма, секуляризма, материализма; новая «органическая эпоха» («постмодерн», посткапитализм как можно было бы сказать сейчас) будет временем нового мифа и новой мистерии, эпохой религиозного соборного творчества. Тотальное преображение реальности воображается/мыслится/чается Ивановым как синтез свободы, соборности, искусства, религии; некое единое религиозно-анархистское преображение по социальному, политическому, экономическому, художественному, религиозному (мистериально-мифическому) измерениям («мистический анархизм» — одно из словечек Серебряного века, которое использовал Иванов; важнее, что по существу дела все его наследие можно характеризовать как религиозную модуляцию анархизма, некий христианский — и художественный — синтез либертарных и эгалитарных идей и ценностей). Ликвидация частной собственности, рынка, государства (как аппарата насилия, принуждения, властвования); новое искусство, новый миф; революция как коллективная, религиозная арт-акция, как наиреальнейшая теургия.
«Оргия» — очищает от давней скверны старый термин Иванов: тут первично ничего сексуального, непристойного вовсе не было (ср. с тем, в чем обвиняли ранних христиан их языческие критики-сплетники) — есть мистерия, культ, где каждый участник — жрец: коллективный религиозный экстаз, творчество свободной, эгалитарной общины. Художественно-религиозная модуляция анархизма. Таким путем преодолевается — как мнилось/воображалось/мыслилось/проектировалось Ивановым — кризис модерного искусства: в частности, проблема «поэта и черни»: проблема эта чисто буржуазная, утверждает Иванов, культура мифа не знает такой проблемы; там искусство было — и вновь будет — народным, всенародным, а поэт — ремесленником (в антично-средневековым смысле, в том, что после Хайдеггер будет осмыслять в тематике техне-пойэзиса) искусства, работающим «по заказу» масс; культура не разорвана на что-то вроде высоты одиночек и что-то вроде пошлости низов (точнее: это ненормальная, патологическая ситуация буржуазной эпохи); новую народно-высокую культуру воображает/мыслит/чает Иванов — наподобие трагедий Софокла и Эсхила, которые были народными религиозно-художественными действами полисной демократии. Новый полис (не «государство», а «хор», «соборность») — новый миф (религия, культ, мистерия) — новая трагедия (мистерия, искусство).
Но кризис искусства буржуазной эпохи не только в том, что утеряло оно связь с народом, но и в том, что нечего ему сказать. Искусство натуралистическое отражает лишь убогую буржуазную реальность; искусство идеалистическое мнит его преобразить, но преображает только призраки своего сознания. Но сакральное искусство Античности и Средневековья (греческие трагедии, церковный культ) отражали бытие наиреальнейшее и реально преображали нашу эмпирическую реальность: реалистический символизм, где символы — не игра фантазий, а отображения высших/глубинных реальностей. Это проблема «хора»: соборность, реально преобразование реальности коллективом: искусство-практика, теургия; реально преобразующие реальность общины, проживающие общий миф в общей мистерии. «Символ» — искусство, «миф» — религия, «хор» — социальность: от символа к мифу, от мифа к хору: мистерия есть их единство — всенародное религиозное действо.
Свободное народоправство, свободные народные общины (полис, коммуна, мир-соборность) порождают/обретают миф и самосозидаются в общей мистерии. Свободная анархическая социальность родит новый миф и новое искусство. Мистерия есть самопроявление анархо-религиозной общины. Свобода, равенство, братство, безвластие, самоуправление, миф, мистерия, теургия, искусство. Буржуазное общество отчуждает у масс не только их время, способности, смыслы, но и искусство, но и религиозность; массы вернуть все это себе в революции — не как создании нового государства, новой системы насилия, а как созидания соборности/анархии.
Искусство и религия есть «надстройка» над социально-экономическим «базисом». Кризис искусства и атеизм/материализм есть «надстройка» капитализма. Только по упразднению капитализма, только по утверждении анархизма/соборности явятся новый миф и новое искусство.
Короче говоря, в творчестве Иванова мы видим как на самой высоте Серебряного века русская культура в необычайной сложности и изощренности рождает религиозный арт-анархизм = как в тонкости и на высоте символизма русская религиозная мысль возвращается к своим раннеславянофильским истокам: к теме соборности, христианской свободной коллективности. Но и более того.
Аверинцев называл Иванова «средиземноморским почвенником». В творчестве Иванова сходятся лучшие, высочайшие/глубочайшие достижения иудейской, античной, средневековой, западноевропейской, русской культуры — чтобы преодолеть капитализм и выйти в новую «органическую эпоху». Все культурное богатство Запада ждет очистительного огня, чтобы переродиться. Критиковать Иванова, разумеется, есть много за что (ниже упоминаем несколько возможных критических пунктов), но важней, кажется, вот что: красота и сам пафос этих текстов, их устремленность; конкретные выкладки и конкретные формы, может быть, в данном случае не так важны. Важна необычайная красота, выделка этих текстов — мастерски сделанных одновременно и литературно, и концептуально. Мы теперь знаем, что тому, что воображал/мыслил/чаял Иванов, не суждено было сбыться в XX в. (впрочем, злые языки говорили, что сбылось — в Советах, диамате, соцреализме): но делает ли это тексты Иванова «ошибочными», или напротив «актуальными» — это читателю решать.
Перейдем к книгам.

Как иллюстрация одновременно поэтического, религиозно-философского — и дионисийского — измерения наследия Иванова — из дифирамба «Огненосцы»:
«Любовью ненавидящей Огонь омоет мир. Ты, чающий, ты, видящий, Разбей, убей кумир! Мятежных пламеней Ручьи живые! О перья Фениксов! О вестовые Звездам глашатаи О сердце яром Земли, ужаленной Святым пожаром! Пылайте, Факелы, Знамена вольных! Вы ярче рдеете, Чем багряницы, И ярый сеете Свой сев в темницы. Нагроможден костер Державы ржавой: Святите, Факелы, Костер кровавый!… И вам у брачного Дано чертога Ждать во полуночи Пришельца-Бога. Пылайте, Факелов Пиры живые! О тигры пламени! О вестовые Светилам знаменья О сердце яром Земли, просвеченной Святым пожаром!»
В связи с тем, на чем мы делали акцент — с социально-экономически-политическим измерением наследия Иванова, — знакомиться с этим наследием лучше всего с трех авторских сборников Вяч. Иванова: «По Звездам. Статьи и афоризмы» (1909 г.), «Борозды и Межи. Опыты эстетические и критические» (1916 г.), «Родное и Вселенское. Статьи» (1917 г.) и поздней книги (смонтированной из ранних эссе, как рах входивших в означенные сборники) «Достоевский: трагедия — миф — мистика» (1931 г.); это важнейшие книги для знакомства с тем, что можно называть политической теологией Вяч. Иванова; здесь же упомянем знаменитую книгу «Переписка из двух углов» (1921 г. переписка Иванова и Гершензона лета 1920 г., когда два интеллектуала жили вдвоем в одной комнате, в здравнице «для работников науки и литературы» в Москве).
О религиозном анархизме — из текста «Кризис индивидуализма»:
«Индивидуализм, в своей современной, невольной и несознательной метаморфозе, усвояет черты соборности: знак, что в лаборатории жизни вырабатывается некоторый синтез личного начала и начала соборного. Мы угадываем символ этого синтеза в многозначительном и разнозначащем, влекущем и пугающем, провозглашаемом как разрешение и все же неопределенном, как загадка, — слове: «анархия».
«Анархия, если она не хочет извратиться, должна самоопределяться как факт в плане духа. На роду написано ей претерпение гонений; но сама она должна быть чиста от преследований и насилия. Ее истиннейшая область — область пророчественная: она соберет безумцев, не знающих имени, которое их связало и сблизило в общины таинственным сродством взаимно разделенного восторга и вещего соизволения. В таких общинах, которые будут как бы не от мира, чтобы преемственно продолжить древнюю войну с миром, приютится индивидуализм, не находящий себе места в мире.
Они зачнут новый дифирамб, и из нового хора (как было в дифирамбе древнем) выступит трагический герой».
Из текста «Идея неприятия мира»:
«Нетрудно доказать, что мистика, будучи сферой последней внутренней свободы, уже анархия».
«Истинный мистик уже есть eo ipso личность безусловно автономная».
«Равно идея безвластия есть уже мистика, или по крайней мере является несостоятельной, если отчуждена от корней мистических. Ибо провозглашение своеначалия личности цельно лишь тогда, когда личность понимается не в эмпирическом только, но и в умопостигаемом ее значении и когда (как хотя бы даже в иррелигиозной формуле Бакунина: «Человек свободен; следовательно, Бога нет») свободе человека придается смысл безусловно самоопределяющейся волевой монады, утверждающей себя независимою от всего, что не она, будь то воля Божества, или мировая необходимость. Ведь в свободе и священном безумии этого волевого акта, противопоставляющего себя всему наличному и извне налагаемому на человека, мы и усматриваем существо мистики».
«В силу вышесказанного, понятие мистического анархизма совпадает с понятием мистики и понятием анархии, взятыми во всей полноте их содержания».
Из текста «Вагнер и дионисово действо»:
«Борьба за демократический идеал синтетического Действа, которой мы хотим и которую мы предвидим, есть борьба за орхестру и за соборное слово. Если всенародное искусство хочет быть и теургическим, оно должно иметь орган хорового слова. И формы всенародного голосования внешни и мертвы, если не найдут своего идеального фокуса и оправдания в соборном голосе орхестры. В Эсхиловой трагедии и в комедии Аристофана орхестра утверждалась и как мирская сходка; и ею были живы совет Ареопага и гражданское вече Пникса».
Из текста «О веселом ремесле и умном веселии»:
«Вот имя культуре: умное веселие народное».
«Атрофия органов религиозной восприимчивости и религиозной самодеятельности есть вместе атрофия органов восприимчивости и самодеятельности художественной. Да мимо идет народа нашего чаша духовного рабства!
И если мимо идет, душа его раскроется и в художестве, от него идущем, им воззванном. Тогда встретится наш художник и наш народ. Страна покроется орхестрами и фимелами, где будет плясать хоровод, где в действе трагедии или комедии, народного дифирамба или народной мистерии воскреснет истинное мифотворчество (ибо истинное мифотворчество — соборно), — где самая свобода найдет очаги своего безусловного, беспримесного, непосредственного самоутверждения (ибо хоры будут подлинным выражением и голосом народной воли). Тогда художник окажется впервые только художником, ремесленником веселого ремесла, — исполнитель творческих заказов общины, — рукою и устами знающей свою красоту толпы, вещим медиумом народа-художника».
И из текста «Революція и народное самоопредѣленіе» — о том, как и почему не суждено было сбыться этим религиозно-анархическим чаяниям:
«Революция протекает внерелигиозно. Целостное самоопределение народное не может быть внерелигиозным. Итак, революция не выражает доныне целостного народного самоопределения.
Революционное действие, принужденное ограничиваться провозглашением отвлеченных схем общественной мысли и гражданской морали, как новых основ народного бытия, — бездейственно. Революционное состояние, при невозможности явить себя в творческом действии, принимает характер состояния болезненного, изобличаемого грозными симптомами все растущего безначалия и общей разрухи, развитием центробежных, в разделении и раздоре самоутверждающихся сил и распадением целостного духовного организма народного на мертвые части.
Революция или оставит на месте России «груду тлеющих костей», или будет ее действительным перерождением и как бы новым, впервые полным и сознательным воплощением народного духа. Для истинного свершения своего в указанном смысле она должна явить целостное и, следовательно, прежде всего религиозное самоопределение народа».
И из книги о Достоевском — о немецком тоталитаризме — исторических и метафизических истоках его: тоталитаризм есть метафизически, религиозно — демонократия, противоположность чаяний Иванова:
«Смысл соборности такое же задание для теоретической мысли, как и осуществление соборности для творчества жизненных форм».
«Соборность — задание, а не данность; она никогда еще не осуществлялась на земле всецело и прочно, и ее так же нельзя найти здесь или там, как Бога. Но, как Дух, она дышит, где хочет, и все в добрых человеческих соединениях ежечасно животворит».
«Вдохновение демонов, ныне и, даст Бог, временно, до дня внутреннего раскаяния бесноватой нации, одержащих германство, внушило немецким вожакам и властителям дум первое провозглашение формулы Земного Града. На этой наклонной плоскости мы наблюдаем уже Гегеля с его учением о государстве: отрицание церкви, как чаемого Града Божия на земле, должно было неизбежно привести к обожествлению описанного Гоббсом «Левиафана». Множество, не связанное соборностью (которую хорошо определяет Н. Бердяев в своей новой книге, как «духовное общение и собранный дух»), носит — согласно евангельскому повествованию — имя: «Легион, ибо нас много».
Проблема Легиона принадлежит к непроницаемым тайнам Зла».
«Соборность есть, напротив, такое соединение, где соединяющиеся личности достигают совершенного раскрытия и определения своей единственной, неповторимой и самобытной сущности, своей целокупной творческой свободы, которая делает каждую изглаголанным, новым и для всех нужным словом. В каждой Слово приняло плоть и обитает со всеми, и во всех звучит разно, но слово каждой находит отзвук во всех, и все — одно свободное согласие, ибо все — одно Слово».
Эти и другие тексты — вместе с поэтическими сборниками Иванова (мы об этом не говорили, но Иванов — крупный поэт) — собраны в четырехтомном собрании сочинений. Поэтическое наследие Вяч. Иванова целиком одним томом находим здесь: «Стихотворения, поэмы, трагедия». — Укажем еще два постсоветских сборника: «Родное и вселенское» (не путать с одноименным авторским сборником» и «Лик и личины России» (этот том интересен в одном особенном отношении: его составление, предисловие, примечания принадлежат Сергею Аверинцеву, исследователю жизни и творчества Вячеслава Иванова, автора монографии о нем, выдающемуся филологу, культурологу, поздне-/пост-советскому христианскому мыслителю, как и Вяч. Иванов — «средиземноморскому почвеннику»).

Важно упомянуть комплекс работ Иванова о дионисийстве: «Эллинская религия страдающего бога» (1904 г.), «Религія Діониса. Ея происхожденіе и вліянія» (1905 г.), «Дионис и прадионисийство» (1923 г.). Первичный религиозный опыт — коллективный экстаз («оргия»); из него кристаллизуются миф и культ. В экстазе страдание и смерть преодолеваются в некоем высшем опыте торжества: «страдающий бог» есть основание всякой религиозности. Дионисийство и есть религия страдающего бога. Христианство тем самым по Иванову есть некое высшее дионисийство, а дионисийство — протохристианство. Двусмысленные и спорные идеи как с богословской, так и с религиоведческой точек зрения, однако важно их понять: 1) в контексте эпохи: дионисийство антихристианина Ницше тут понимается как специфически христианский феномен; 2) в контексте собственно творчества Иванова: как один из подходов к проблеме увязки религиозной и социальной проблематик (в скобках в продолжении критики нечто о стиле — и письма и мысли: игра, стилизация, поза, искусственность: это все не без оснований можно было бы к Иванову отнести, но и тут надо помнить о контекстах). Цитаты:
Сначала из статьи «Ницще и Дионис», очень важное:
«Известно, что Дионисова религия была в греческом мире религией демократической по преимуществу: именно на демократическую стихию христианства направляет Ницше всю силу своего нападения. Здесь – даже зоркость историка изменяет ему: дионисийская идея была в той же мере внутренне-освободительной силой и своего рода «моралью рабов», как и христианство»ю
Почему этот фрагмент важен? — тут Иванов делает двойное движение: Ницше — философ дионисийства, аристократизма, антихристианства; ницшеанец-эгалитарий-христианин Иванов утверждает же, что дионисийство не аристократично, а демократично (социальный аспект) и представляет собой не антихристианский, а протохристианский феномен (религиозный аспект); два эти аспекта позволяют ницшеанский дионисизм рецептировать как элемент христианского либертарно-эгалитарного мышления; как бы не оценивать этот ход, он остроумен и интересен. Теперь из означенных книг:
«Ницше, корибантъ, первый провозгласилъ необходимость возврата. Онъ возросъ изъ того сѣмени, изъ котораго родятся создатели религій; но сѣмя упало на каменистое мѣсто современнаго богоневѣдѣнія — и, поднявшись, засохло».
«Религия Диониса была тою нивой, ждавшей оплодотворения христианством; она нуждалась в нем, как в крайнем своем выводе, как в последнем своем, еще недоговоренном слове».
«Въ евангельскихъ притчахъ и повѣствованіи мы встрѣчаемъ непрерывную череду образовъ и символовъ, принадлежащихъ кругу діонисическихъ представленій».
««Христіанство, какимъ оно было въ первую пору, понятно только при допущеніи нѣкоего оргіастическаго состоянія душъ, предъ которыми внезапно весь міръ явился инымъ, дотолѣ нечаемымъ».
«Дионисийский восторг — единственная сила, разрешающая пессимистическое отчаяние, эту законную первую реакцию воззревшего духа на скорбь и муку живущего, на несомненную действительность крушения высоких надежд и торжества злых сил, на вечный ужас всепоглощающей смерти».
«Что такое оргии? Едва ли нужно говорить о том, что в современном его употреблении смысл слова глубоко извращен. Оргиями назывались службы Дионису и Деметре; они имели мистический характер, но он не означен в слове. Научное определение термина дает Виламовиц. Оргии — отличительная особенность Дионисовой религии, и из нее перешли в религию Элевсина. Между тем как в других греческих культах община остается пассивной, — жрец приносит жертву, а община безмолвствует или, сообразно определенному чину, произносит краткое молитвословие по приглашению жреца, — в одном дионисийском богослужении все поклонники активно священнодействуют. Такое священнодействие целой общины называлось оргиями, а его участники — оргеонами, — слово, и в своем расширенном значении сохранившее основной смысл равноправного участия в общем культе.
«Оргии» именно тем и отличаются от других богослужений, что вся община боговдохновенных совместно священнодействует. Об экстазе или безумии, как явлении собственно культовом, мы в праве говорить только, когда оно принимает характер состояния коллективного. Эта совместность исступления есть отличительная черта Дионисовых оргий».
«Идея мистического отожествления сплавляла вакхическую общину в одно хоровое тело Диониса; она одна позволяет внутренне осмыслить сущность «оргии», этого совместного, не нуждавшегося в жреце, священнодействия «вакханок», — как формы культа исключительно дионисийской. Из сущности начала оргийного вытекает исконная схема оргии как священного действа. Ее объединенной множественности свойственна форма кругового строения участников, «киклический хор». Хороводная цепь была как бы магическим проводником экстаза. Хороводная песнь звалась дифирамбом. На круглой орхестре двигался «трагический хор» (τραγικὸς χορός). В середине хоровода был видим сам бог в его жертвенном лике. Круговой ток исступления разверзал пред глазами составлявших цепь ослепительные «эпифании», потрясающие явления и знамения божественного присутствия. Они достигали самозабвения богоодержимости, они становились «вакхами»: все личное с корнем исторгнуто было из их преображенного существа.
Оргийные культы исключительны. Близость оргиастов к своему богу препятствует им знать или признавать других богов. Оргиастические религии тяготеют к монотеизму. Бог, которому служит такая община, есть единственно доступный ей аспект божества, следовательно — бог в его высшем и наиболее общем виде».
Резюмируя: «дионисийство» — концепт Иванова, где сходятся вместе: мистика, экстаз, свободная коллективность, миф, мистерия, искусство — и протохристианство, тем имплицируя понимание христианства как высшего состояния указанных понятий (экстаза, свободной коллективности и пр.).
Наследие Иванова многогранно — под стать его жизни: разнообразной, богатой, долгой. Укажем — скорее на правах иллюстрации и как повод что-то все-таки сказать о его художественном творчестве — на один факт: в эмиграции он переходит в католичество, оставаясь, однако, славянофилом, веря в равночестие двух Церквей — Восточной и Западной: переходит в католичество, не оставляя православия. В связи с этим упомянем две его поздние книги: поэтическую и прозаическую. «Римский дневник. 1944 г.»: великолепная книга стихов — позднее вдохновение, религиозная глубина, свидетельство поэта-философа о военном времени. «Повесть о Светомире царевиче» — последнее крупное произведение Иванова, недописанное: крайне изощренная стилизация под житие, русскую воинскую повесть, рыцарский роман, духовные стихи (и в общем на средневековую литературу): Иванов — католик в Риме — пишет «древнерусскую литературу».
Все сказанное — конечно, на правах первого подступа; дальше: собрание изданий текстов Вяч. Иванов смотрите здесь; о Иванове и его наследии читайте: небольшую книгу Аверинцева « „Скворешниц вольных гражданин…“. Вячеслав Иванов: путь поэта между мирами», два тома «Вяч. Иванов: pro et contra. Личность и творчество Вячеслава Иванова в оценке русских и зарубежных мыслителей и исследователей. Антология», пять томов «Исследований и материалов».
Закончим одним из стихотворений «Римского дневника 1944 года» — иллюстрации как собственно поэтического, так и политеологического измерений наследия Вяч. Иванова:
И снова ты пред взором видящим,
О Вифлеемская Звезда,
Встаешь над станом ненавидящим
И мир пророчишь, как тогда.
А мы рукою окровавленной
Земле куем железный мир:
Стоит окуренный, восславленный
На месте скинии кумир.
Но твой маяк с высот не сдвинется,
Не досягнет их океан,
Когда на приступ неба вскинется
Из бездн морских Левиафан.
Равниной мертвых вод уляжется
Изнеможенный Легион,
И человечеству покажется,
Что всё былое — смутный сон.
И бесноватый успокоится
От судорог небытия,
Когда навек очам откроется
Одна действительность — твоя.


